Skip to main content

Хроники этой войны

Published onOct 27, 2023
Хроники этой войны

Литература не аполитична, она никогда не стоит в стороне от дел государственных, она тем или иным способом занимает позицию. Особенно она затачивает свой клинок в эпоху мировых бед. Мы живем в неслыханное время, когда страна-агрессор под названием Россия пытается утопить в крови молодое Украинское государство. Смотреть на это безучастно просто невозможно, каждый день сердце разрывается на сто кусков от вида разрушений, от того, что в Украине гибнет под обстрелами и бомбежками мирное население. Каждый день мы читаем списки убитых бойцов, защитников Украины. Я иногда подолгу смотрю на вывешенные в новостных каналах портреты, пытаюсь запомнить лица, скорблю и сокрушаюсь что память слаба, что невозможно запомнить черты этих прекрасных лиц. Да, я не в Украине, я эмигрантка, но Украина в эти дни во мне. Мандельштам когда-то писал: «Мне боль придает одержимость и силу…». Он имел в виду свою поэзию, которая защищала истинные ценности. Литература не всегда говорит истину в лоб. Она не действует по принципу: «Утром в газете, вечером в памфлете». В своем докладе я попыталась проанализировать особенности поэтического высказывания, при помощи которого литература выстраивает «ценностей незыблемую шкалу». В своих антивоенных стихах я неизменно пытаюсь делать то же самое. Они мое свидетельство не на небесном, а на земном суде, который, я верю будет в скором времени. При помощи них я хочу дотянуться до сердец моих украинских друзей и читателей и сказать: «Я слышу вашу боль, я с вами, родные!»

***

Ребята славные, военные поэты,
из чести из любви земной замес,
ещё не знающие, что вы часть легенды,
храни вас Бог и украинский лес!
Лихая выпала вам мужеская доля:
не женщин — автоматы обнимать
и спать одетыми на краешке у поля,
как будто поле — белая кровать.
Как будто звезды всех любимых очи,
так пусть же не молчит язык любви,
ваш украинский, тёплый и молочный —
все точки расставляющий над «i».

О юноши военного пошиба,
пишите перед боем, словно встарь,
в окопах и в землянках там, где липы
тяжёлый осыпают календарь.
Пишите в столбик в кожаных блокнотах
о лепете листвы, ночной воде,
всё в этом мире сохранит природа —
истец и обвинитель на суде.

***

Семья отца из Украины родом,
где жили все единой слободой,
я океан пересекла по водам
оставила всё это за спиной.
Шли годы, мчались осени, и стужа
с газонов состригала ноготки,
когда беда пришла по наши души,
я вспомнила селенье у реки.
Зима была подобна чёрной мессе,
трагически звучал сосновый бор,
отец ушёл и следом мать, как если б
обратно переехали в наш двор.
У серого стального океана
испуга разрывалась пелена,
и вдоль залива над водой стеклянной
мне вертолёт хрипел: «Война, война».

***

Ночь и фонарь по центру круга,
где синевою снег глубок,
уснула жизнь, свернулась мука
котёнком в шёлковый клубок.
В ночи твой номер набираю,
чтоб поболтать, как жизнь назад,
когда был мир, и шли трамваи,
и в мире дети шли в детсад.
Теперь я набираю номер,
с мобильником рука дрожит.
— Алло, ты жив? — Ещё не помер, —
знакомый голос говорит.
Мы одноклассниками были,
потом ты в — Киев, я — в Тагил,
писали письма и звонили:
— Алло, жива? Острил, смешил.
Что приключится, друг, со мною?
Пройдёт любовь, придут слова.
А у тебя вся с сединою,
вся с сединою голова.

***

Вот ты пишешь: «Совсем за окном стемнело».
А читается, что ты так мало ела,
целый день из дому не выходила,
потому что сирена так страшно выла.

Как же сдержанна женщина в мире этом
в выражениях ужаса, страха, боли.
Мне б представить тебя под погасшим светом
со стучащим в окно — что там? — снегом, что ли?

Как надела то, что в ту ночь наделось,
что в комоде из чистого там осталось,
чтобы, если что… Дальше не осмелюсь.
Андромедова дальше в мозгу туманность.

Перемыла посуду, поставила чайник,
озарил свет конфорки лицо и память.
Разве трудно представить? Вот чайник, тальник
за окном. Ты представь! Не могу представить.

Одному П.

Достало до кишок: они не виноваты,
такими сотворил их одномерный мир
в отчизне болтовни и Оливье-салата,
мороженого — как его — Пломбир.
Легко судить-рядить из вашей заграницы,
талдычит в новостях сутяга-журналист,
он по-над бездной, он сумел там пригодиться.
Достало до кишок, в которых он, как глист.
Я вышла из рядов примерных послушаек,
где чуть не отдала в последний год кранты,
а ты жевал траву с ответственных лужаек
и гранты получал, и говорил мне: ты.
Напрасно по ночам под музою елозишь,
плохи твои стихи, имперский золотарь!
Не говори мне «ты», я здесь тебе не кореш,
и русский у меня совсем другой словарь.

***

Спасибо, жизнь, за одиночество,
что я хожу в твоём пальто,
что малой каплей камень точится,
что есть твой запад и восток,
твой юг и север с красным тальником.
Спасибо, жизнь, за недолёт,
за то, что друг с ручным фонариком
ночь в Киеве переживёт.

***

Как там, в отечестве? Да так, всё то же пьянство,
молчание, глядение в экран,
Подобострастное тупое панибратство,
и вдаль идёт все тот же караван.
А что до той войны, так отродясь воюем,
тот Грузию смиряем, то Беслан,
куем металл, что разлить по пулям,
и вдаль идёт все тот же караван.
Дорога дальняя, ждёт дома жар-девица,
сидит беремена, на стенке таракан.
И, как сказал поэт: «Всё повторится».
И вдаль пойдет солдатский караван.

***

Как мир ни полон злой беды,
а всё же длит простые будни,
в нём кран дроблением воды
надёжно числит нам секунды.
В ворота входит пышный клён
в своём багряном одеянье,
весь разряжён, как Фон Барон
и с синей сойкой на кафтане.
Течёт тумана молоко
бульваром медленным, старинным.
Вот так бы жить легко-легко,
клин вышибать гусиным клином.
Он поднялся под небеса,
тень на речную гладь наводит,
а я гляжу во все глаза,
и боль проходит, боль проходит.

***

В эти месяцы страшной войны
все любимые разлучены,
время — вечностью стало на Гринвиче,
широта с долготою горят,
на кресте наших координат
полыхают небесные тысячи.

Речи носит лишь ветер-шельмец:
«Я убит за родимый Донецк
разрывною гранатой в дозоре».
«Я полёг в Мариуполе в ров,
защищая пространство дворов
возле самого синего моря».

Голоса, голоса, голоса…
И, когда закрываешь глаза,
всё равно их отчётливо слышишь:
«Я — пилот, я сгорел в вышине,
передайте отцу и жене».
И то дышишь, то снова не дышишь.

Второе пришествие

Двадцать четвертого по февралю,
вставляли шею в узкую петлю,
белело тело на столбе дорожном,
и темнота была подобна ножнам.

В неё запихивали наугад
канавы, блиндажи, обломки хат,
фонарный столб с ещё живущим телом.
Так люди занимались добрым делом.

Потом они пришли в квадрат двора,
и в ножички играли до утра,
кому-то в бок, кому-то прямо в сердце.
Орали бабы, плакали младенцы.

Внизу происходил великий грех,
А тот, кто на столбе, смотрел поверх,
вздувались очи от бессильной муки,
и целовали прямо в губы мухи.

Он уходил из царства злых теней,
на свете не было лица темней,
и видел он во все концы земли
сплошную тьму, сплошные феврали.

***

Внутри убитого такая тишина,
голубизна и вышина такие,
такая бесконечная весна,
что даже нет по жизни ностальгии.
Глаза его открыты в небосвод,
похожий на простой рыбацкий невод,
пусть золотая рыбка приплывёт,
желания исполнит как умеет.
Растормошит мужчину за плечо
расскажет сказку, пустоту латая.
Был счастлив он. Не надо ничего,
оставь его в покое, золотая.

***

Песенка дворовая, херовая,
кваканье, мяуканье и вой,
из тебя не выброшу ни слова я,
потому что нету ведь другой.
Так давай, родимая, рассказывай
про ночные булки фонарей,
в коммуналке скрип двери несмазанной,
как вернулся дед из лагерей.

Ездили с пустыми шароварами
инвалиды, мутные глаза,
и без рук. Их звали самоварами —
эх, доска, четыре колеса!
Полетели вдаль шестидесятые,
и — привет родным дворам-колам,
дворнику с садовою лопатою,
инвалидам всем на Валаам.

На трибунах лица, шапки, кители,
урожаев полные поля,
и умом больным телезрители
любовались звездами Кремля.
Был асфальт расчерчен на квадратики,
и «хотят ли русские войны», —
мы теперь узнали всё на практике
и мы тоже сделались больны.

***

Год написан буквой Зет,
захожу в клозет,
стопке резаных газет
говорю привет.

В свете лампы Ильича
светится моча.
Кто избрал, блин, стукача,
мразь и палача?

Вылетает жизнь в трубу,
буква V на лбу,
и спешит солдат в семью
в цинковом гробу.

***

Мы больше ничему не верим,
живем, как в клетке с диким зверем,
где сторож запер ворота,
мычим, кудахчем и мяучим,
взываем к небу, к синим тучам
затем, что совесть нечиста.

Мы были море, нынче — лужа,
талдычим: будет много хуже,
в душе, как бане, несвежо.
Опять к отцу приходит кроха:
«Скажи, отец, зачем всё плохо
и скоро ль будет хорошо?»

Тот хмуро головой качает…
Пойди пойми, что означает,
когда мужчина средних лет
глядит бессмысленно на сына.
Устал от мыслей? Или стыдно?
Или затем, что счастья нет?

Портрет тирана

У главнокомандующего России флюс,
ботокс вытек, из носа висит сопля,
сам он прячется в бункере, потому что трус,
трусы первыми бегут с корабля.

Иногда он вскакивает: «Полный вперёд!»
Только это всего лишь плохой фасад,
потому что набитый ватою рот
напоминает сильней всего голый зад.

Я скажу вам один мировой секрет:
вытек ботокс и мозг вместе с ним до дна,
«Я — Земля», - говорит он. Ему в ответ
отвечают с земли: «Да пошёл ты на!»

***

Без нагнетания вины,
а просто так спроси себя:
какого чёрта мы нужны,
когда в огне горит земля.

Мужчина на траве лежит,
с ним рядом дочка со щенком,
и слышен голос: «Он убит»,
и ждёт она, что встанет он.

Такие, Господи, дела:
тела, тела, тела, тела.
Пока дойдёшь здесь до угла,
там смерть пришла, и жизнь прошла.

***

«День был весенний, хороший,
выла сирена в округе
только два раза из рощи», —
пишет подруга в фейсбуке.

«Похоронили соседку,
сердце её подкачало,
в холмик поставили ветку», —
пишет она из подвала.

«Господи, в чём мы виною?
Нас убивают. Дай силы.
Город сравняли с землею», —
пишет она из могилы.

Украинская мадонна

Отбывают поезда,
направленье — никуда,
время с белого листа,
совесть на ветру чиста.

В этой жизни без гроша
мать качает малыша,
мать качает малыша:
«Спи, усни, моя душа!»

Голос женщины охрип,
с ней реве та стогне Днiпр,
дом разгромлен, муж погиб,
и над головою — нимб.

Украина, март

Женщина тащит рюкзак,
ужас в застывших глазах,
мальчик ведёт двух собак,
сумка и скрипка в руках.

Катит мужчина тележку
в старом пальто нараспашку,
в ней всё лежит вперемешку:
Библия, вещи, дворняжка.

Бабка и внучка Натаха
тянутся в поле пологом,
виснет шлагбаум, как плаха, —
с Богом, любимые, с Богом!

Мерзнет старик в одеяле,
хутор его разбомбили.
Что он бормочет в печали?
«Лучше б лежать мне в могиле!»

Это уже, извините,
что-то за гранью сознанья.
Снега бесцветные нити
видят они на прощанье.
Труп, у дороги сидящий,
тут в двадцать первом столетье,
лучше расскажет, чем ящик,
что происходит на свете.

***

В эти месяцы страшной войны
все любимые разлучены,
время — вечностью стало по Гринвичу,
широта с долготою горят,
на кресте наших координат
полыхают небесные тысячи.

Речи носит лишь ветер-шельмец:
«Я убит за родимый Донецк
разрывною гранатой в дозоре».
«Я полёг в Мариуполе в ров,
защищая пространство дворов
возле самого синего моря».

Голоса, голоса, голоса…
И, когда закрываешь глаза,
всё равно их отчётливо слышишь:
«Я — пилот, я сгорел в вышине,
передайте отцу и жене».
И то дышишь, то снова не дышишь.

***

В квадраты застывшего календаря
влетает простуженный мартовский ветер,
и до смерти верится в то, что не зря
живём мы на свете, живём мы на свете.
Выходим на улицы — маленький труд,
под небом стоят плотно сжатые сотни…
Пускай никого-никого не убьют
в моей золотой Украине сегодня!

***

Я выросла в поселке на Донбассе,
мы там играли в бывшую войну,
средь чёрных шахт по кучам шлака лазя —
дай снова в штольню памяти взгляну!

На месте том, где находилось сердце,
давили вишню, и пятно на вид
напоминало рану. Лето, детство,
и чей-то звонкий голос: «Он убит!»

Потом мы выходили из завала,
убитые с живыми шли домой,
но жив под сердцем тот кусок металла
и он морочит пулею стальной.

Мне видится: лежу средь старой штольни
с раздавленною вишней на груди.
Я маленький солдат со взрослой болью…
О, Украина-родина, прости!

***

И мысленно входишь ты в те времена,
где пули заместо дождей,
где падает бывшего дома стена,
где женщины прячут детей.

Где девять отцу и где матери семь,
и кружится аэроплан
со свастикой на фюзеляже над всем,
где поезд идёт в Киргизстан.

Вновь в аэроплане убийцы лицо,
течёт тонкой струйкой огонь.
Не курицы ль раньше здесь было яйцо,
что с детства глядим это сон?

Земля Украины в кольце чёрных войск,
снаряды летят сверху вниз
на Киев, на Харьков, Ивано-Франковск,
и некому молвить: «Проснись!»

К Украине

Вот одним дан приказ убивать,
а другим — только не умирать,
зубы стиснуть, дома защищать,
выговаривать «блядь».

Пусть стоит над землёй этот крик —
у войны свой язык.
От мирян до военных твоих,
Украина, останься в живых!

Зло есть зло, а добро есть добро.
Всё другое старо.
Расползается крови пятно.
Оставайся в живых всё равно.

***

В день шестидесятый войны
«В Украине солнечно», — пишут друзья.
Перерыв в боях, пересвист весны,
в теплых парках лежит на траве роса.
В теплых скверах запахли омела, сныть
на четвертый день у войны в краю,
люди едут на рынок еды купить,
человек должен есть и кормить семью.
Человек должен облако в небе зреть
после ночи в метро, после бомб в окне.
Человек говорит: «Ты сдавайся, смерть!» —
в день четвертый в захватнической войне.

***

Пусть однажды безызвестно сгину,
истрепавши поминальный креп,
только дай взгляну на Украину,
на освобожденный синий Днепр.
Налюбуюсь на родные лица,
храм Софии к небу по пути,
редкая отчаянная птица,
долетевшая до середи…

***

Пусть подождёт с цветением апрель,
пусть к женщине не подойдет мужчина,
не ляжет с ней в нагретую постель
и не положит тёплых рук на спину.
Пускай она побудет без прикрас,
со скатерти сметёт рукою крошки,
где каждый час на свете битый час,
и так резки ночные неотложки.
Мир ждал весну, а получил войну,
чтоб вздрагивать в ночи при каждом звуке,
расколотую эту тишину
вновь склеивать потом, изрезав руки.

***

Тот дом, где я росла, где был вишнёвый сад
в станице Ливенка, где было солнце в мире,
в тридцатый день войны разбил российский ГРАД,
сравнял с землёю все его стены четыре.

Там лишь чернеющих обломков скучный вид,
нет окон, полных солнечного света.
Теперь в моем саду лежит, как рыба-кит,
здесь неуместная сгоревшая ракета.

Кусками льда вода белеет на пруду
из детского совсем простого пазла —
так память пробует заполнить пустоту
и собирает по частям пространство.

Чего добился ты, убийца-бомбардир?
Ты только разломал фасад моей станицы,
ты стены разбомбил, но есть небесный мир,
в нём всё любимое в пространстве дней хранится.

Когда мы победим, а мы ведь победим,
восстанет белым дом под черепичной крышей,
и это знает сад, и деревом одним
уже готов цвести и губы клеить вишней.

***

В последнем решительном акте трагедии «Лир»
Шекспир описал наш с тобою обманутый мир:
свои оказались чужими, и зло беспощадно,
один лишь безумец глаголет высокую правду.
Его понимает один героический шут,
отчаянный комедиант и считатель минут.
Наш мир, словно Лир, умирает. Тащите пятак!
Мы думали: сказка. А вышло всё именно так.

***

Вот грохочет самолёт, крутится нелепо,
дайте Украине быть, защитите небо!

На вокзал спешит народ, нам родной издревле,
дайте Украине быть, защитите землю!

Вот грохочет миномёт, вот летит граната,
вот играет музыкант Лунную сонату.

В мир врывается весна, после будет лето,
дайте Украине быть, защитите это!

Всё другое на потом, зарубите что ли:
«Ще не вмерла України і слава, і воля».

***

Что сделала, война, ты с добрым миром
в прекрасных украинских городах?
Дома достались сквознякам и дырам,
которые поют на всех ветрах.

И снова толпы к шумному вокзалу
спешат, спешат, штурмуют поезда,
и умывается водою талой
в большой реке весенняя звезда.

Прощанье тем пронзительней, что трели
приносит ветер огненной судьбы:
всё пение магической свирели,
всё звук военной золотой трубы.

И так они сплелись сегодня плотно,
что силу эту не переломить:
Украйна будет от врагов свободна,
Украйна будет, будет, будет жить.

***

Малая родина, опустошенная жизнь,
запорошённая пеплом, такая родная,
ныне и присно своей пешеходке приснись —
все виноградные дворики пересчитаю.

По разноцветному городу утром пройдусь
мимо огромного парка, ворот вернисажа,
мимо распахнутой лавочки, где мы арбуз
вместе с отцом покупали и ели на пляже.

Что там за девочка ходит по пояс в реке?
Видно, она увела меня вслед собою.
Здесь поседевшая женщина в жгучей тоске
в ванной у зеркала спорит до хрипа с судьбою.

***

Нам странно эти времена запомнятся,
нерадостным молчанием заполнятся,
количеством желтеющих окурков,
хождением вдоль сонных переулков.

В закатной спальне трафаретом дерева
оттенками чего-то тускло-серого,
тяжелым ходом начатого года,
молочной полосою самолёта.

А чем ещё заполнятся они?
Домашним рукодельем, как попыткою
за штопкой старой белой простыни
заштопать жизнь льняной суровой ниткою.

Потом мы посидим до темноты.
Окончен день. На плитку чайник ставится,
конфорка вроде голубой звезды,
и лишь война так долго не кончается.

***

Я им говорю: «Нет, нельзя убивать людей!»
Они отвечают: «Никто их не убивает!»
Я им говорю: «Вот трупы детей, матерей!»
Они мне в ответ: «Ну, мало ли, тоже бывает!»

Война, говорю, преступленье, убита страна,
разрушены жизни, простые жилища разбиты,
бесчинствует мразь, мародерствует в мире шпана,
насилуют женщин и девочек ваши бандиты.

Я им говорю, говорю, говорю: «Это мрак!»
Они же в ответ пожимают крутыми плечами,
и крестятся на крестовину окна только так,
и Пасху встречают награбленными куличами.

***

Там, где река вскипает от огня
и взрывы разгоняют птичьи стаи,
там каждый человек — моя родня,
сегодня я другой родни не знаю.

Там мой отец стране угля давал,
рвал шашки с динамитом под землёю,
там я пацанкой лазила в завал
с другою малолетней ребятнёю.

Ну что ж, пойдём по пояс в лопухах
вдоль длинного дощатого забора,
там мать стоит в испуганных слезах
и в дом меня ведёт для разговора.

Мы медленно проходим по двору
протоптанной в густой траве дорожкой,
я ей клянусь: вовеки не умру,
я буду в этом мире осторожна.

«Поэтом будет, - говорил отец, —
Смотри, как складно сказывает басни!
Хоть мать бы пожалела наконец!»
Да я, да что, оправдываюсь разве?

Ах, милые, кто знал в пылу игры
из нас, детей бессмертного детсада,
как будем защищать свои миры
одной семьёй — поэты и солдаты.

***

Давай всё по порядку, Бога ради!
Шиповник, прислонившийся к ограде,
и допотопный поезд на путях.
Истёршуюся эту киноленту
прокручивает память беззаветно
ночному кинозрителю в летах.
Три фонаря на грязном полустанке,
похожие на белые поганки,
вагонный чай, дорога впереди,
усталые нахмуренные лица,
хорошего пути, как говорится,
хорошего, любимые, пути!
Поехали же! Поле, плёс, болотце.
На голубой сетчатке остаётся
запас живых картин накоротке,
подлесков в переменчивом убранстве —
так у приютских в знак о вечном братстве
навек татуировка на руке.

***

Дай опишу весь маршрут:
громко стучат барабаны,
школа, потом институт,
в жизнь мы пошли, как бараны.
Как остригали на фронт
мальчиков, как на курорт.

Как из Афгана дружок
в цинковом гробе приехал.
Зал-ресторан, пляшет «Жок»
и в телевизоре Пьеха.
В семидесятых отказ,
как приглашенье на казнь.

Вспомнить бы лучшее в ней.
Пусть перечислит эпоха,
где я жила меж теней,
дней, где мне не было плохо.
Спит там любовь моя с краю,
пледом его укрываю.

Главного не утаю:
злую советскую жижу,
клинику, суд и статью,
и как из клиники вышла,
как я листовку пишу.
Что я пишу? Ненавижу.

Ночь. Я твержу имена.
Где-то война в мире бледном,
там запишите меня
в нём иностранным агентом.
Спросят меня: «Вы доцент?»
Я иностранный агент.

***

Дело было ввечеру,
дятел молотил кору,
муж читал свой интернет
и вздыхал: «Какой-то бред!»

Дочь смотрела в телефон,
говорила папе в тон:
«Папа, им ведь отомстят!»
За окном горел закат.

Там темнели провода,
и, как будто сквозь года,
в них плыла одна звезда
в мир, убитый навсегда.

***

В дверях хэллоуинская тыква,
и в доме гостей, что семян,
откуда-то Галка возникла,
с вещами таща чемодан.
Она обнимает гитару,
стакан поднимает с вином
и сладостным взглядом гетеры
обводит мужчин за столом.
С какого пришла она света?
В степях Украины село.
На босых ногах ее кеды,
из юбки колено бело.
Не тыквой ли, что превратилась
в карету, попала сюда?
В глазах расстоянья на вырост,
дни, месяцы и города.
Над всей круговою порукой,
над общим столом, чёрт возьми,
над смертью, войной и разлукой
одно до-ре-ми. До-ре-ми.

***

Можно я попрошу, чтобы там, куда тихо иду,
был бы лес на ветру, чтобы ивы стояли в пруду,
чтобы гуси, как гусли, гудели,
чтобы звук неустанно летел далеко и держал на лету
то, что в жизни возвышенно пели.

Можно дать мне по сторону ту простодушный пейзаж
леса, крыш, камышей, как простой карандаш,
дачных домиков их необструганной дранки.
Не кончается это, продолжается, чтобы на глаз
узнавание было, опять приводил бы в экстаз
мир, который я видела раньше с изнанки.

Можно мне там со всеми своими огонь развести,
посидеть у огня, чтобы яблоко света в горсти,
перегуды гусей над долиной, звёзд цветные отточья,
приснопамятный дым — всё, что было при жизни в чести,
ну, а ежели нет, то позволь мне весенней долиной брести,
и спасибо за всё, и спокойной всем ночи.

Comments
0
comment
No comments here
Why not start the discussion?