из книги «Конституционные риски — 2»
Лукьянова Е. А. Понятие свободы в юридическом и общественном дискурсах России // Общественные науки и современность. 2020. № 3. С. 95–111.
Я вижу близкую гибель того государства, где закон не имеет силы и находится под чьей-либо властью. Там же, где закон — владыка над правителями, а они — его рабы, я усматриваю спасение государства и все блага, какие только могут даровать государствам боги.
Платон1
«Россия будет свободной!» — главный лозунг всех протестных митингов в России последнего десятилетия. От кого/чего свободной? Как это — свободной? Что имеют в виду демонстранты? Что понимают под свободой российское законодательство и российская правовая наука? Как оценивается это понятие российской правоприменительной практикой?
Казалось бы, все, что касается свободы, уже давно осмыслено и усвоено в современном мире. В преамбуле к Уставу Совета Европы (1949) подчеркивается приверженность государств-членов «духовным и моральным ценностям, которые являются общим достоянием их народов и подлинным источником принципов свободы личности, политической свободы и верховенства права, лежащих в основе любой истинной демократии». В преамбуле к Европейской конвенции о защите прав человека (1953) заявляется о том, что «правительства европейских государств… движимые единым стремлением и имеющие общее наследие политических традиций, идеалов, свободы и верховенства права». Да, конечно, Россия признала этот Устав (1996) и ратифицировала Конвенцию (1998) только почти через полвека после их появления. Но все же признала и ратифицировала. И случилось это не вчера, а два десятилетия назад. Что же происходит в стране со свободой? Почему полиция задерживает молодежь, устраивающую публичные уличные читки Конституции или стоящую в пикетах с плакатами в защиту свободы?
Во многом проблемы российского юридического понимания свободы обусловлены историческими особенностями функционирования российского государства, его ролью и местом в жизни отдельного человека. Мы попробуем очень кратко, буквально «бегом», определить основные реперные точки, сформировавшие эту специфику. И, быть может, именно такой короткий экскурс поможет исследователям в сопредельных областях скорректировать свои представления о причинах современного состояния российского юридического осознания свободы.
На протяжении длительного времени в России доминировало практически непереводимое на другие языки понятие воли, а не понятие свободы. В мифологии русского национального характера понятия «свобода» и «вольность/воля» до сих пор занимают едва ли не столь же почетное место, как «соборность», «духовность», «щедрость» и некоторые иные абстрактные понятия, которые, в отличие от «свободы», не имеют юридического смысла. Подобные образы национальной мифологии находятся в резком противоречии с историческими реалиями и с представлениями о них исторической науки. Большинство ученых сходятся во мнении, что несвобода была присуща русскому обществу на всех этапах истории России в гораздо большей степени, чем свобода. И дело не только в том, что до 1861 года основная масса населения находилась в крепостной зависимости. Несвободны были и все остальные слои русского социума, гражданские права которым были впервые предоставлены лишь Манифестом 17 октября 1905 года2.
Например, В. Кивелсон в статье с характерным названием «Гражданство: Права без свободы» доказывает, что подданные московских царей в XVI–XVII веках обладали практически всем набором прав и возможностей, описываемых этим понятием, но при этом у них не было свободы. Кивелсон полагает, что в Московской Руси «во многих (хотя и не во всех) контекстах слово свобода имело сильную негативную коннотацию» и, будучи «важным элементом московского политического дискурса», ассоциировалось с беспорядком, нарушением покоя, разрушительной силой, а также, что очень важно, с индивидуализмом, в то время как московское общество было основано на коллективизме3.
Досоветский период. Официально ассоциировать понятие закона со свободой (волей, вольностью) в России начинают с «Наказа» Екатерины II (императрица Всероссийская, 1762–1796). В этом документе впервые провозглашалось, что «вольность есть право делать, что законы дозволяют»4. Так в официальный государственный оборот был введен принцип «разрешено только то, что разрешено» при абсолютной свободе монаршего усмотрения. То есть сразу же при первом своем нормативном упоминании юридическое понятие свободы в России означало полную и безоговорочную свободу власти, дозволяющей быть свободными остальным исключительно по вопросам и в границах, ею определяемых.
Власть властью, но российская юридическая мысль все же периодически вносила в повестку бюрократической дискуссии вопрос о пределах государственного произвола и о его законодательном ограничении. В 1808 году в Эрфурте во время беседы двух императоров один из них — тот, что ниже ростом, — задал второму вопрос: «Не угодно ли Вам будет, государь, променять этого человека на какое-нибудь королевство?»5 Так оценивал «император всех французов» Наполеон тогда еще тайного советника российского императора Александра I — Михаила Михайловича Сперанского (1772–1839). Царь взял с собой на сложнейшие переговоры с Наполеоном самого способного из своих чиновников, впоследствии подготовившего и осуществившего систематизацию российского законодательства — издание Свода законов Российской империи. Царь взял с собой человека, утверждавшего, что «никакое правительство, с духом времени несообразное, против всемощного его действия устоять не может»6, реформатора, с которым тот «не преминул обсудить в подробных беседах различные вопросы управления»7 и который подготовил проект преобразования России в конституционную монархию.
Сперанский уже тогда размышлял над тем, «каким образом коренные законы государства соделать столько неподвижными и непременяемыми [архаичный вариант слова „неизменными”], чтоб никакая власть преступить их не могла и чтоб сила, в монархии вседействующая, над ними единственно никакого действия не имела? Сей вопрос всегда был наиважнейшим предметом размышления всех добрых государей, упражнением наилучших умов, общею мыслию всех, кто истинно любит отечество и не потерял еще надежды видеть его счастливым»8.
На рубеже XIX–ХХ веков юристами разных стран все чаще ставился вопрос о возможности ограничении власти законами и о пределах вмешательства государства в реализацию прав и свобод граждан. Например, классик британской юридической науки, основоположник доктрины «господства права» или «верховенства права» профессор Оксфордского университета Альберт Венн Дайси (1835–1922) утверждал, что власть, основанная на свободе усмотрения, будет приводить к произволу. «Торжественно провозгласить право личной свободы, — писал Дайси, — вещь нетрудная, но в большинстве случаев в ней очень мало толку. Действительно затруднения заключаются в том, чтобы обеспечить пользование этим актом»9. Право на личную свободу в Англии не гарантировано писаной конституцией подобно континентальным странам. Это право вытекает из статьи 39 Великой хартии вольностей от 1215 года, гласящей: «Ни один свободный человек не будет арестован или заключен в тюрьму, или лишен владения, или объявлен стоящим вне закона, или изгнан, или каким-либо [иным] способом обездолен, и мы не пойдем на него и не пошлем на него иначе, как по законному приговору равных его [его пэров] и по закону страны»10.
Один из основоположников конституционного права России Борис Чичерин (1828–1904) считал признание человека свободным лицом величайшим завоеванием человечества и существенным шагом вперед на пути обретения цивилизованности. Свобода по Чичерину есть метафизическое начало, но одновременно и цель для нормального развития общества. Чичерин рассматривал человеческую свободу не как природное, а как историческое явление, это гражданская свобода, ограниченная законом. Необходимо разделять две области государственной жизни — гражданскую и политическую, которым соответствует определенный тип свободы. Между ними существует диалектическое единство: гражданская свобода должна быть дополнена политической свободой, которая становится высшей целью и воплощается в государстве. Государство возвышается над общественными союзами и гражданами как высший порядок, который восполняет частные отношения, основанные на свободе. Интересы гражданского общества могут быть как материальными, определяемыми правом, так и духовными, осуществляемыми, как правило, путем свободного обмена мыслей и чувств. Движущей силой гражданского общества, по мнению Чичерина, являются частные собственники, а государство, возвышаясь над гражданским обществом, черпает из него свои силы. Где нет широкой гражданской свободы, там политическая свобода всегда будет призрачна. Русский народ должен быть призван к новой жизни утверждением среди него начал свободы и права. Неограниченная власть, составляющая источник всякого произвола, должна уступить место конституционному порядку, основанному на законе
.Свобода есть ценность-цель, она предполагает самодеятельность и активность субъекта, она динамична, но, чтобы достичь внешней свободы, надо стать внутренне свободным, научиться делать выбор и отвечать за него. Свобода не может быть дарована сверху, ее надо выстрадать, осознать ее суть и пути к ней. Человек должен уяснить природу свободы, ее правовую форму и пределы, цель и назначение, нравственно-духовные основы. Если этого не случится, то свобода неизменно трансформируется в произвол12.
17 октября 1905 года царь подписал Манифест «Об усовершенствовании государственного порядка»13. В нем объявлялось о «даровании населению» «незыблемых основ гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, собраний и союзов» и о привлечении к участию в Государственной думе тех классов населения, которые раньше вообще были лишены избирательных прав. В отношении компетенции будущей Думы устанавливалось, что без ее одобрения никакой закон не сможет получить силу и что ей будет обеспечена возможность «действительного участия в надзоре за закономерностью действий» поставленных от царя властей. Правда, со всем этим резко контрастировало заявление министра финансов В. Н. Коковцева о том, что «в России, слава Богу, нет парламента»14. Позиция подкреплялась статьей 87 Основных государственных законов Российской империи, которая наделяла государя правом издания новых законов непосредственно — «во время прекращения занятий Государственной думы, если чрезвычайные обстоятельства вызывают необходимость в такой мере». А такие «чрезвычайные меры» случались. Первая Дума не прожила и трех месяцев — она была распущена уже 9 июля 1906 года. За первой Думой последовала и вторая, распущенная в июне 1907-го. Царь постоянно давил на очередную Думу угрозой роспуска15. Дума боялась, но все же не хотела быть совсем «карманной». И поэтому ее то распускали, то разгоняли, то отправляли во внеурочные вакации, а в итоге и вовсе упразднили.
И все же к 1917 году в России на основе собственных и международных исследований был наработан значительный научный потенциал в области философии права и поиска соотношения между свободой и государством. Да, видение этого соотношения было в целом позитивистским16, основанным на понимании правового государства как торжества закона, государства законности Роберта фон Моля (1799–1875). Именно таким образом в XIX — начале ХХ века государство представлялось многим представителям российской юридической науки17. И, быть может, все это получило бы гармоничное продолжение через теорию народного представительства Бориса Чичерина18 и позитивизм Ганса Кельзена, который, выявив принципиальные различия между абсолютной и конституционной монархиями, писал, что «важная отличительная особенность, приобретенная отныне конституцией, выражается в существовании нормы (конституции), в соответствии с которой законы должны приниматься определенным образом (посредством народного представительства)»19. Но, увы, в истории не бывает сослагательного наклонения. Развитие философско-юридических идей о праве и свободе, внедрение их в российскую государственную практику было на долгие годы прервано Октябрьским большевистским переворотом 1917 года и роспуском в январе 1918 года Учредительного собрания. Хотя традиции дореволюционного российского юридического позитивизма были отчасти восприняты советской юридической наукой, но трансформировались они в крайнюю форму — в легизм.
Советский период. Советская власть много говорила о свободе, массово использовала это понятие в своих нормативных и пропагандистских документах, но на деле советское понимание свободы мало чем отличалось от екатерининских времен. Потому что, во-первых, свобода и диктатура — понятия несочетаемые. Диктатура ориентируется на то, что считается целесообразным с точки зрения диктатора (индивидуального или коллективного). Об этом откровенно писал Ленин еще в 1906 году: «Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть»20. Во-вторых, свобода большевиков не интересовала — им нужно было получить контроль над экономической системой, с тем чтобы видоизменить ее. То есть идею свободы эти элиты тоже должны были сильно видоизменить21. Именно поэтому советское право и советское правоприменение всегда основывались на легистском принципе верховенства закона над правом и свободой, что позволяло власти манипулировать свободой в любом объеме.
Провозглашая свободу труда, советская власть одновременно в целях уничтожения паразитических слоев общества и организации хозяйства ввела всеобщую трудовую повинность и провозгласила лозунг «Не трудящийся да не ест!» (ст. 18 Конституции РСФСР 1918 года). Признавая равные права за гражданами независимо от их расовой и национальной принадлежности, она, «руководствуясь интересами рабочего класса», лишила отдельные группы лиц прав, «которые используются ими в ущерб интересам социалистической революции» (ст. 22 и 23 Конституции РСФСР 1918 года). Она провозгласила свободу выражения мнений, уничтожила зависимость печати от капитала, передала все технические и материальные средства к изданию газет, брошюр, книг и всяких других произведений печати в руки рабочего класса и крестьянской бедноты (ст. 14 Конституции РСФСР 1918 года), но объявила, что органы прессы, призывающие к открытому сопротивлению или неповиновению рабочему и крестьянскому правительству, подлежат закрытию (Декрет о печати от 27 октября 1917 года). Одновременно вместе с приходом советской власти граждане лишились свободы убеждений, свободы передвижения, выбора местожительства, перемещения за пределы страны, свободы промыслов и возможности каждому человеку занять свое место в обществе сообразно со своими способностями22.
В Конституции СССР 1936 года термин свобода также упоминался (ст. 124 и 125). В этих статьях речь шла о свободе совести, свободе слова, свободе печати, свободе собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций. И люди действительно могли выходить с цветами и плакатами на улицы городов, но только и исключительно в дни государственных праздников «в соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя». Видимо, именно этими интересами были обусловлены разгон и расстрел в июне 1962 года стихийной забастовки рабочих Новочеркасского электровозостроительного завода в Ростовской области (26 погибших, 87 раненых), семерым из инициаторов которой были вынесены смертные приговоры, а остальные получили длительные сроки лишения свободы.
В Конституции СССР 1977 года (ст. 39, 50) вновь перечислялись все те же свободы, дополненные свободой творчества. Появилась смягченная формулировка Конституции СССР 1936 года — размытая «резиновая» формула о том, что использование гражданами прав и свобод не должно наносить ущерб интересам общества и государства. Что конкретно имелось в виду под интересами государства и общества, ни в Конституции, ни в каком-либо другом нормативном правовом акте не уточнялось и, следовательно, могло оцениваться произвольно. Эту традицию советской правовой неопределенности Россия сохранила до сегодняшнего дня.
Может быть, именно поэтому в советском юридическом энциклопедическом словаре вообще нет специального термина «свобода». Есть только перечисленные в Конституциях отдельные свободы граждан. При этом все они характеризовались как носящие разрешительный, зависимый от воли государства характер, а их содержание априори должно было цензурироваться на соответствие интересам социалистического строя23.
В классическом университетском учебнике по советскому государственному праву свобода описывается следующим образом: «Основное право (свобода) — это установленная Советским государством и закрепленная в его Конституции возможность, позволяющая каждому гражданину избирать вид и меру своего поведения, пользоваться предоставленными ему благами как в личных, так и в общественных интересах. Установленные законом возможности в одних случаях именуют правами, в других — свободами. Между этими понятиями трудно провести строгие различия, ибо одну и ту же правовую возможность можно характеризовать и как право, и как свободу»24.
И даже тогда, когда советское руководство решилось провести модернизацию, осознав, что страна дальше не может развиваться в соответствии с коммунистическими догматами в их традиционном виде, оно не смогло окончательно от этих догматов отойти и попыталось примирить идею правового государства с ленинской доктриной. В официальных документах перестройки права и свободы граждан провозглашались важнейшим элементом социалистического правового государства, но опять-таки ставились в твердые рамки определенных социально-политических связей — они ограничивались подзаконным дозволением и «приверженностью социалистическим идеалам», поскольку «открытая для всего лучшего из мирового демократического опыта советская политическая система основывается на собственных социалистических ценностях»25. По мнению авторов перестройки, «процесс создания правового государства — это прежде всего процесс обеспечения верховенства закона»26; «в условиях демократического и правового государства, к которому мы стремимся, не может и не должно быть иного способа политического действия, как опора на закон»27.
В материалах XIX Всесоюзной конференции КПСС (1988) решение задачи по формированию социалистического правового государства было неразрывно связано с «максимальным обеспечением прав и свобод советского человека, ответственности государства перед гражданином и гражданина перед государством, с возвышением авторитета закона и строгим его соблюдением всеми партийными и государственными органами, общественными организациями, коллективами и гражданами, с эффективной работой правоохранительных органов»28. То есть, кроме признания ответственности государства перед гражданином, ничего нового в данной формуле не было, ибо все остальное — это старый советский легистский тезис «об укреплении социалистической законности»29. Свобода, рассчитанная только на советского человека, так и осталась во власти закона, содержание которого определялось социалистическими идеалами и могло как угодно модифицироваться в зависимости от интересов власти.
Свобода человека может быть обеспечена только господством права над государственной властью, только ограничением произвольного государственного усмотрения в отношении содержания и объема этой свободы принципами права. А в условиях произвола, основанного на определенной идеологической целесообразности, свободы быть не может. Из этого следует, что «концепция социалистического правового государства представляла собой некую неоидею о правовом государстве, лишь терминологически связанную с известными теориями и с целым направлением в истории правовой мысли. Но использование этой терминологической конструкции не мотивировано, поскольку в ней подразумевается тождество права и закона. А значит, к подлинной идее правового государства (в любых известных правовой истории вариантах) концепция социалистического правового государства имеет малое отношение»30.
Постсоветский период. Спустя 250 лет после «Наказа» Екатерины II уже в современной России спор о том, что важнее — сущность и содержание свободы человека или произвольное право государства ограничивать эту свободу законом, — обрел новое значение. Этот спор вышел за пределы кабинетов ученых и бюрократических дискуссионных площадок на улицы российских городов. К сожалению, процесс выяснения истины далеко не всегда имел мирный характер: ряду желающих понять на деле смысл свободы пришлось отведать полицейских дубинок и поплатиться своей личной свободой на разный период времени. Такое жесткое выяснение отношений граждан и власти по вопросу о сущности и пределах реализации свободы имело, в отличие от советского периода, уже совершенно иную философско-правовую и образовательную подоплеку.
Дело в том, что действующая Конституция России буквально пропитана свободой и теорией свободы в ее современном международном понимании. Начиная от преамбулы, в которой Россия, «сознавая себя частью мирового сообщества, утверждает права и свободы человека». Важнейшей основой конституционного строя (ст. 2) стало признание прав и свобод человека как высшей ценности, их соблюдение и защита как главная обязанность государства. Глава о правах и свободах человека и гражданина заняла наконец подобающее ей второе место в структуре конституционного текста и в логике конституционных смыслов после основ конституционного строя (для сравнения: аналогичные главы в конституциях СССР 1936 и 1977 годов располагались соответственно на десятом и седьмом местах).
Содержание прав и свобод было приведено к международно признанным стандартам — безальтернативно установлены их неотчуждаемость, принадлежность от рождения и непосредственность действия (ст. 17 и 18). Права и свободы были поставлены над государством и признаны единственным смыслом и целеполаганием применения законов, деятельности законодательной и исполнительной власти, местного самоуправления (ст. 18).
Были восстановлены право на свободу и личную неприкосновенность (ст. 22), свобода передвижения и выбора места пребывания и жительства, свобода выезда за пределы Российской Федерации и въезда в нее, свобода использования своих способностей и имущества для предпринимательской и иной не запрещенной законом экономической деятельности (ст. 34), свобода распоряжения своими способностями к труду, выбора рода деятельности и профессии (ст. 37). Свобода совести была усилена свободой вероисповедания (ст. 28). Свобода мысли и слова получила гарантии свободы массовой информации и запрета цензуры (ст. 29).
Одновременно были созданы дополнительные меры защиты от возможного произвола государственного усмотрения — судебное обжалование (при условии соблюдения принципа независимости суда), возможность обращения в межгосударственные органы по защите прав и свобод человека, право на возмещение государством вреда, причиненного незаконными действиями (или бездействием) органов государственной власти или их должностных лиц. Было также введено правило о том, что в Российской Федерации не должны издаваться законы, отменяющие или умаляющие права и свободы человека и гражданина (ст. 53), и установлен круг прав-гарантий справедливого судебного разбирательства, неотменяемых и неограничиваемых ни при каких обстоятельствах вплоть до чрезвычайного положения (ст. 46–54).
В результате новое российское конституционно-правовое учение о свободе было приведено к следующим основным положениям: все люди свободны от рождения и никто не вправе отчуждать их естественные права. Обеспечение и охрана этих прав — главное назначение государства. Равенство возможностей для всех — основа свободы; свобода состоит в возможности делать все, что не приносит вреда другому и общему благу. Свобода человека, следовательно, не может быть абсолютной, она ограничена правами и свободами других лиц, принципами морали и нравственности, интересами всеобщего благосостояния. Но государство несвободно в определении этих принципов — любые вводимые ограничения не должны посягать на саму сущность свободы.
Учение о свободе, воплощенное в Основном законе страны, не прошло мимо значительной части населения. Люди его восприняли и в точном соответствии с объявленным начали воплощать в жизнь. Они, в отличие от многих представителей власти, прочитали Конституцию внимательно и отнеслись к ней вполне серьезно. А за четверть века еще и молодежь подросла — так называемое «непоротое поколение», выросшее без тоталитаризма. Вот именно они и предъявили государству свое видение свободы, сочли необходимым эту свободу отстаивать и наткнулись на агрессивное противодействие. Ведь конституция, которая не прошла обкатку жизнью и не начала применяться, — это пока еще не конституция, а всего лишь текст на бумаге. То, что происходит сейчас в России, — это живой конституционный процесс, жесткая публичная философская дискуссия в момент, когда целеполагания руководства страны перестали совпадать с конституционными целеполаганиями и с представлениями граждан о свободе.
Отчасти в этом «виновата» и сама Конституция. Ее окончательная редакция, готовившаяся в режиме острого цейтнота в короткий период между расстрелом парламента и конституционным референдумом осенью 1993 года, не была идеальной. Положения ее первых двух высокопрофессионально сформулированных глав не были подкреплены должным набором политических институтов, правильно сконструированной системой разделения властей и качественной судебной реформой. Все это постепенно привело к узурпации власти и к авторитарному правлению, в условиях которого, как общеизвестно, свободе живется плохо.
Даже две первые главные демократические главы Конституции, к которым у юристов меньше всего претензий, не являются идеальными. Например, в той же самой статье, в которой говорится о невозможности издания законов, отменяющих или умаляющих права и свободы человека, содержится очень опасная формула: «права и свободы человека и гражданина могут быть ограничены федеральным законом только в той мере, в какой это необходимо в целях защиты основ конституционного строя, нравственности, здоровья, прав и законных интересов других лиц, обеспечения обороны страны и безопасности государства» (ч. 3 ст. 55). Эта формула опасна с точки зрения произвольной трактовки государством терминов «безопасность», «нравственность», «оборона и безопасность» (ч. 3 ст. 55). Узнаете? Она очень похожа на «резиновую» формулу Конституции СССР 1977 года. Спустя время эта размытая формула была использована в полном объеме. Именно она позволила власти начать массированную законодательную атаку на права и свободы человека, особенно обострившуюся после активизации публичных протестов 2011 года.
Под прикрытием конституционной формулы законами и подзаконными актами постепенно стали искажаться и подменяться конституционные смыслы свободы, создаваться многочисленные процедуры и правоприменительные практики, препятствующие ее нормальной реализации. Власть и общество по-разному понимали оборону и безопасность страны, но при раскрытии этих понятий приоритет был на стороне власти. Дело дошло до того, что председатель Конституционного суда Валерий Зорькин, долгое время представлявший Россию в Европейской комиссии за демократию через право (Венецианская комиссия), покинул это высочайшее юридическое экспертное учреждение со следующим комментарием: «…все чаще возникает коллизия, когда приходится высказываться (читай — оправдываться) в комиссии о содержании правовых норм, которые затем попадают на рассмотрение в Конституционный суд»31.
С тех пор инволюция (отрицательное развитие) позиции страны в отношении прав и свобод человека перманентно нарастала. Зазвучали тревожные предостережения о полном игнорировании российским государством международного понимания свободы в Российской Федерации32. Зорькин не зря покинул авторитетную европейскую экспертную площадку: Венецианская комиссия и Европейский суд по правам человека все чаще стали призывать Россию привести свое законодательство в соответствие с европейскими стандартами. Особые претензии вызывало неоправданное расширение оснований ограничения свободы собраний и усиление ответственности организаторов публичных мероприятий .
Постепенно государство начало готовить почву для возражений на такие претензии. В лекции, представленной председателем Конституционного суда на Международном юридическом форуме в Санкт-Петербурге 19 мая 2016 года, он сообщил, что «защита прав человека не должна подрывать нравственные устои общества и разрушать его религиозную идентичность. Обеспечение прав граждан не должно создавать угрозу государственному суверенитету. Наконец, защита достоинства человека не должна вести к отказу от тех моральных универсалий, на которых сформировалось когда-то человечество и которые до сих пор позволяли ему сохранять себя от саморазрушения»34. Основное сообщение, которое Зорькин пытался донести до аудитории, состояло в том, что права и свободы человека — это идея, таящая в себе угрозу, от которой в современной ситуации, когда «авторитет права утрачен», гораздо больше опасности, чем пользы. Не случайно семантическое поле, в рамках которого им характеризовались права человека, состоит исключительно из негативных по звучанию слов, таких как «нарушение», «слом», «шок», «ломка», «обрушение», «угроза», «катастрофа», «самоубийство», «похороны» и т. п. В качестве альтернативы правам человека и праву, «которое не является подлинным в целом», Зорькин предложил традицию и нравственность.
Спустя некоторое время гражданам было официально объявлено о том, что права и свободы человека являются опасным инструментом, используемым для дестабилизации российского общества. Пункт 45 Указа Президента РФ от 30 ноября 2016 года № 640 «Об утверждении Концепции внешней политики Российской Федерации»35 гласит: «Россия, приверженная универсальным демократическим ценностям, включая обеспечение прав и свобод человека, видит свои задачи в том, чтобы противодействовать попыткам использования правозащитных концепций в качестве инструмента политического давления и вмешательства во внутренние дела государств, в том числе в целях их дестабилизации и смены законных правительств».
Так спустя всего два с небольшим десятилетия свобода в России вновь была «упакована» — теперь уже в новую идеологическую обертку, позволяющую государству вопреки Конституции произвольно интерпретировать ее смыслы и беспрепятственно ограничивать содержание. Причем не только на уровне закона и подзаконных актов, но и на уровне повседневного правоприменения.
Свобода и правоприменение. Законы законами. Они недружественны по отношению к свободе и к Конституции, потому что принимаются парламентом, сформированным в результате несвободных и несправедливых выборов по приказу сверху без должного обсуждения и анализа. Но в России есть еще один феномен — повседневное применение даже этих плохих законов, которое многократно хуже, чем сами законы. Это правоприменение противоречит не только сущности свободы, но и здравому смыслу. В логике деловых обыкновений российских правоохранительных органов и суда можно отправить в тюрьму за вероисповедание («Свидетели Иеговы» — 268 человек), возбудить процесс о признании экстремистской священной книги кришнаитов (Бхагавадгита), дважды судить людей — сначала за недоплату налогов, а потом за хищение всего того, с чего эти налоги были недоплачены (дело ЮКОСа), пытаться отнять у родителей ребенка за прогулку по городу в день митинга, подбросить наркотики журналисту-расследователю, чтобы он перестал расследовать, бросить за решетку политического конкурента по любому основанию. Можно бесконечно долго перечислять кейсы и возможности, которые открываются перед власть имущими посредством подобной юридической практики. Для обеспечения полной свободы своих действий они креативны и неистощимы в произвольном толковании содержания свободы других. В итоге дела против России составляют большую часть работы Европейского суда по правам человека. За 2018 год россияне пожаловались в ЕСПЧ больше 12 тысяч раз, а судьи вынесли по делам против России две с половиной сотни решений36.
Особо яркой иллюстрацией ситуации произвольного государственного усмотрения в отношении двух конституционных свобод — свободы передвижения и свободы собираться мирно и без оружия, — является уголовное дело программиста из Москвы Константина Котова, который в течение 2017–2019 годов несколько раз выходил на мирные акции протеста в поддержку политзаключенных (например, украинского режиссера Олега Сенцова, крымских татар и других). Котов и еще человек тридцать — пятьдесят собрались на непроезжей части в разных местах Москвы. Например, в сквере у памятника Ломоносову недалеко от главного здания Московского университета, чтобы сфотографироваться в поддержку арестованного аспиранта Азата Мифтахова и обсудить детали его уголовного преследования. Летом 2019 года Котов был привлечен к уголовной ответственности по статье 212.1 Уголовного кодекса: «Нарушение установленного порядка организации либо проведения собрания, митинга, демонстрации, шествия или пикетирования, если это деяние совершено неоднократно» и приговорен к четырем годам заключения».
В обвинительном заключении и в приговоре суда эти эпизоды описаны так: «С целью реализации своих противоправных намерений, он, Котов К. А., умышленно, совместно с иными лицами, в количестве не менее пятидесяти человек, пренебрегая предусмотренным ч. 1 ст. 27 Конституции правом других лиц на свободное передвижение, вопреки ч. 3 ст. 17 Конституции совместно с иными неустановленными лицами нарушая общественный порядок, скандировал лозунги различного тематического содержания с целью продолжения участия в несогласованном митинге, не выполняя неоднократные законные требования сотрудников правоохранительных органов прекратить противоправные действия, препятствуя тем самым свободному перемещению лиц, чем создавал реальную угрозу причинения вреда здоровью граждан, имуществу физических и юридических лиц, общественному порядку, общественной безопасности и иным конституционно охраняемым ценностям»37.
Хотя видеозаписями зафиксировано, что в момент задержания Котов всего-навсего с помощью телефона делал видеозапись задержаний других людей.
То есть следственные органы прямо ссылаются на Конституцию, но ссылки эти использованы неосновательно, непрофессионально и умышленно недобросовестно. В части 1 статьи 27 Конституции Российской Федерации, устанавливающей право каждого, «кто законно находится на территории Российской Федерации, свободно передвигаться, выбирать место пребывания и жительства», не идет речь о перемещении граждан по улицам городов. Эта статья вытекает из требований Всеобщей декларации прав человека (ст. 13), Международного пакта о гражданских и политических правах (ст. 12) и статьи 2 Протокола № 4 к Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод. Свобода передвижения, выбора места пребывания и жительства является существенным элементом свободы личности, условием профессионального и духовного развития человека. Именно так трактует эту норму Конституционный суд России38.
Закрепление свободы передвижения в Конституции имеет большое значение само по себе, но оно усиливается тем обстоятельством, что со свободой передвижения и выбора места пребывания и жительства тесно связана реализация многих других конституционных прав и свобод граждан, например права собственности и наследования, права на жилище, труд, свободное использование способностей и имущества для предпринимательской и иной не запрещенной законом экономической деятельности, социальное обеспечение, охрану здоровья и медицинскую помощь, избирательные права и др. Реализация этого права-свободы конкретизирована в Законе «О праве граждан Российской Федерации на свободу передвижения, выбор места пребывания и жительства в пределах Российской Федерации», который не имеет никакого отношения к уголовному делу Константина Котова. Трактовка следствия и суда — это не просто насилие над русским языком, но полное искажение смысла конституционной нормы, которую следствие толкует абсолютно произвольно.
Но даже применив трактовку этой конституционной нормы в ее понимании следственными органами и судом (как право граждан ходить по улицам), ее нельзя использовать против Константина Котова. Наоборот, в соответствии с этой трактовкой Константин Котов имел полное конституционное право фотографировать в сквере у памятника Ломоносову недалеко от главного здания Московского университета, находиться вместе с друзьями на тротуаре улицы Кузнецкий мост в Москве, а также перемещаться по другим улицам, площадям и переулкам Москвы, равно как и по всем остальным городам, населенным пунктам, лесам, полям, степям, берегам рек, озер и морей, по горам и пустыням России. То есть в правовой оценке действий Котова следствием и судом все перевернуто с ног на голову.
Точно так же недобросовестно использована в данном деле и часть 3 статьи 17 Конституции (осуществление прав и свобод человека и гражданина не должно нарушать права и свободы других лиц), поскольку конкуренция двух прав не может быть абстрактной и гипотетической. Она может возникнуть только между конкретными носителями прав (а не их неопределенным кругом) в конкретный момент одновременного осуществления прав. Только тогда возникает обоюдный вопрос об их взаимном ограничении.
Еще одной особенностью этого дела является то, что Конституционный суд России ранее рассматривал похожий кейс и вынес по нему решение, обязательное для применения во всех других подобных делах. В этом решении Суд сделал четыре главных вывода:
1) само по себе нарушение установленного порядка организации либо проведения публичного мероприятия не является достаточным основанием для привлечения к уголовной ответственности;
2) без причинения реального ущерба или вреда привлечение к уголовной ответственности за нарушение установленного порядка организации либо проведения публичного мероприятия выходит за границы конституционно допустимого уголовно-правового ограничения прав и свобод человека и гражданина;
3) угроза общественной безопасности должна быть реальной, а не мнимой и не абстрактной; наличие такой угрозы должно быть доказано в состязательном процессе;
4) назначение лицу наказания в виде лишения свободы возможно лишь при том условии, что нарушение им установленного порядка организации либо проведения собрания, митинга, демонстрации, шествия или пикетирования повлекло за собой утрату публичным мероприятием мирного характера39.
Такое решение было вынесено не случайно. В нем Суд опирался на позицию ЕСПЧ и других международных организаций, которые исходят из того, что, поскольку «любая массовая акция приносит некоторые неудобства окружающим, ограничения этой свободы необходимы. Но они должны быть соразмерными и не должны посягать на саму сущность свободы манифестаций». На основе сформулированных единых международных стандартов ЕСПЧ требует от государств проявлять терпимость к мирным собраниям (в отсутствие насилия со стороны демонстрантов), с тем чтобы свобода собраний не была лишена своего смысла и содержания40. Знают об этом следствие и суд? Даже если и не знают, то знать обязаны. Они не имели права делать выводы о виновности Котова. Однако сочли возможным произвольно истолковать ситуацию без оглядки на любые ограничения.
Да что там говорить! Вот еще один короткий пример: «30 октября 2019 года представитель прокуратуры Краснодара Илья Лабашев возбудил административное производство в отношении правозащитницы Юлии Федотовой. Прокурор обвинил правозащитницу в том, что она подала иск (!) в Краснодарский краевой суд об отмене двух положений регионального закона о митингах в рамках проекта „Правозащита Открытки”, который прокурор Лабашев причисляет к программам „нежелательной” британской организации Open Russia»41. То есть гражданин России обжаловал в суд содержание регионального закона, и его за это привлекают к ответственности! Можно в этом сообщении найти нормальную человеческую и правовую логику? Нет конечно. Текст похож на бред сумасшедшего. Но это вовсе не бред сумасшедшего, а всего лишь произвольное правоприменительное усмотрение прокуратуры, этакое королевство кривых зеркал, в котором вынуждена жить страна.
Буквально за несколько дней до своей смерти последний президент Чехословакии и первый президент Чешской Республики Вацлав Гавел 9 декабря 2011 года в ответе на вопрос «Новой газете» так оценил состояние взаимоотношения государства и личности в современной России: «Думаю, что российское общество ведет борьбу с самой жесткой из всех известных форм посткоммунизма, с этакой особенной комбинацией старых стереотипов и новой бизнес-мафиозной среды. Возможно, политологи найдут связь сложившейся в России ситуации с нынешними арабскими революциями, но лично я слышу в происходящем прежде всего эхо крушения „железного занавеса”, отзвук политических перемен 1989–1990 годов. Не может быть и речи о демократии до тех пор, пока власть оскорбляет достоинство граждан, подминает под себя правосудие, средства массовой информации и манипулирует результатами выборов»42.
То есть сегодня вопрос о пределах свободы усмотрения российского государства по ограничению любой иной свободы так до конца и не решен. Ранняя постсоветская Россия решила его в пользу прав человека. Действующую Конституцию РФ открывает базисный раздел, построенный на ценностях канонического либерализма, на безоговорочных принципах демократии как формы суверенной власти народа. В полном соответствии с этими принципами Россия подписала и ратифицировала Европейскую конвенцию о защите прав человека и основных свобод, вступила в Совет Европы и признала юрисдикцию ЕСПЧ. Но спустя всего 10 лет начался постепенный возврат во времена императрицы Екатерины II, тщательно воспроизведенные Советским Союзом, когда вольность (свобода) была правом делать только то, что «законы дозволяют», при полном снятии ограничений на сколь угодно широкую трактовку такого «дозволения» государством.
Свертывание свободы происходит во имя удержания власти, поскольку власть имущие явно боятся ее потерять. Отсюда вывод: только сильное государство может по-настоящему защитить гражданские права, свободы и самое себя от попыток злоупотреблений властью. Сильное государство крепнет свободой граждан. А слабые урезают ее от бессилия и страха. Если через три десятилетия власть в России вдруг законом запрещает себя оскорблять, значит, она знает, чего заслуживает, и другого от людей не ждет. С этой точки зрения круговая самооборона чиновничества от свободы — удар по обороноспособности государства, еще более беззащитного перед внутренней деградацией, чем перед внешней угрозой43.
Поэтому когда гражданам России, живущим за ее пределами, задают вопрос о различиях в их сегодняшней жизни по сравнению с жизнью в России, они в подавляющем своем большинстве отвечают примерно так, как ответила живущая в Германии Жанна Немцова: «Отличие жизни — свобода. Для меня лично тут больше свободы, и у меня есть полная уверенность, что если я хочу что-то сделать, то единственным препятствием к этому будет не бюрократия, не авторитарный политический режим, а то, что я сама не смогла сделать или реализовать задуманное. Тут мне не надо постоянно общаться с властями, с кем-то что-то согласовывать и так далее. Конечно, так жить лучше — когда правовое государство существует и когда оно функционирует, когда соблюдаются законы»44.
Как сказала лауреат Нобелевской премии по литературе белорусская писательница Светлана Алексиевич: «Никто не знал, что свобода — это то, что нарабатывается сотнями лет, как в Германии или Франции. Когда человек каждый день что‑то делает для своей свободы. И что, конечно, для свободы нужны свободные люди, а не мы. Мы вышли из лагеря, в котором сидели 70 с чем‑то лет. Не может раб выйти за ворота лагеря и тут же стать свободным. Что этот человек знает? Только психологию лагеря»45.
А пока что в России мальчики и девочки, их родители, а иногда даже бабушки и дедушки выходят на улицы, читают вслух Конституцию и выстраиваются в длинные очереди, чтобы встать в одиночные пикеты «за вашу и нашу свободу»… Да, наверное, сделать однозначный вывод о том, готово или не готово российское общество к свободе, пока трудно, но уже можно, безусловно, утверждать, что к несвободе оно не готово вовсе.
Но! Свобода стоит того, чтобы за нее бороться!
Политико-правовой анализ
Лукьянова Е. А. Имитационные политические режимы как новая политико-правовая реальность. Политико-правовой анализ // Общественные науки и современность. 2020. № 1. С. 61–76.
После крушения системы социализма и прекращения существования СССР новые страны вступили, казалось бы, на современный демократический путь развития. Большинство из них присоединились к Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод, поменяли конституции и постепенно начали адаптировать свои правовые системы вместе с правоприменительной практикой к новому состоянию. Но за прошедшие четверть века сильно вперед ушли далеко не все из них. В том числе даже те страны, которые были приняты в ЕС.
Да, конечно, с подобными проблемами ученые уже сталкивались после крушения колониальных режимов во второй половине прошлого века. Тогда на начальных фазах развития новые элиты освободившихся государств тоже ориентировались на прогрессивные западные модели, однако прежние традиционные принципы со временем начинали не только проявляться вновь, но и преобладать над новыми. В результате исследования привели к утверждению нескольких важных аспектов вариативности институциональных сторон модернизации. Во-первых, было признано, что модернизация может иметь лишь частичный характер, то есть формирование новых институтов или современных организационных принципов не обязательно приводит к целостному обновлению общества, а может сопровождаться укреплением традиционных систем через влияние новых форм организации. В том числе ученые констатировали, что традиционализм иногда выступает как крайняя негативная реакция на непривычные перемены. Во-вторых, стала очевидна системная жизнеспособность переходных обществ через создание своих особых механизмов стабильности и самосохранения. В-третьих, стало очевидным, что логика и тип развития в определенной мере обусловлены некоторыми аспектами традиционного устроения общества46.
Американские ученые утверждают, что спустя четверть века распад Советского Союза выглядит как антидемократизационное событие. Перед его крушением Михаил Горбачев всего за шесть лет сумел почти полностью освободить СМИ, запустить конкурентные выборы и покончить с политической монополией КПСС. «В пределах нескольких лет национальная переоценка ценностей привела к переосмыслению некоторых из коренных устоев страны: однопартийная диктатура, государственная собственность на экономику; отношения с внешним миром; законность контроля Советского Союза над Восточной и Центральной Европой и контроля Москвы над союзными республиками. Приток новых идей и идеалов породил голод на свободу печати и слова, свободу выборов, на права человека, частную собственность, гражданское общество, независимое от государства. Судя по опросам общественного мнения и, что более важно, судя по тому, как миллионы россиян голосовали в ходе все более свободных выборов с 1989 по 1991 год, это, судя по всему, был один из самых коротких успешных периодов национальной интеллектуальной и нравственной переориентации в современной истории»47. Но после того, как Советский Союз распался на пятнадцать независимых государств, эта тенденция прервалась и даже повернула в обратную сторону48.
Поэтому одной из самых интересных тем в современной политической науке является изучение политических режимов, возникших в этих странах. Терминов для их характеристики имеется множество, что отражает неустоявшийся характер предмета исследования: нелиберальные демократии, имитационные демократии, электоральный авторитаризм, нетираническая автократия.
У этих режимов есть и другие дефиниции. Например, американский политолог Генри Хейл49 называет их патроналистскими, английский экономист Эбби Иннес50 — режимами партийного захвата государств. The Economist Intelligence Unit на основе индекса демократии выделяет среди этих режимов: а) полные демократии, б) ущербные демократии, в) гибридные режимы и г) авторитарные режимы51. М. Браттон и Н. Ван де Валь называют такие режимы неопатримониальными. Патримониальный режим означает особый тип политического господства, которое основано на центральном положении фигуры политического лидера. Классическое веберианское прочтение патримониального государства предполагает отсутствие различий между публичным и частным сектором, поскольку публичные дела являются личным делом «патриарха», так или иначе относятся к его вотчине. Неопатримониальные государства отличаются от патримониальных тем, что неопатримониальные режимы поддерживают фасад модернизации, легитимности, рациональности и профессиональных бюрократических структур52.
Все ученые в той или иной степени анализировали процессы в 35 из 80 государств, образовавшихся на политической карте евразийского континента после распада мировой системы социализма53. Еще выше доля таких стран на территории Европы — 22 из 50, то есть почти половина. Согласитесь, что это очень много и более чем достаточно для анализа. Мы будем называть такие режимы имитационными, поскольку именно имитация (полная или частичная) привычных и понятных миру демократических институтов является их главной отличительной чертой.
К сожалению, приходится констатировать, что (полностью или частично) имитационные политические режимы стали новой политической реальностью, которую невозможно игнорировать ни в международных отношениях, ни в развитии современных демократизационных процессов в мире. Да, конечно, новый евразийский авторитаризм мягче сегодняшнего китайского режима или, например, режима Саудовской Аравии. Он не так жесток и кровав, как в диктатурах, в том числе в СССР догорбачевского периода или в Чили при Пиночете. Автократии XX века состояли на 80% из насилия, на 20% из пропаганды, а современная, новая автократия на 80% состоит из пропаганды и на 20% из насилия54. Но тенденции среднестатистических уровней состояния защиты политических прав человека в небалтийских постсоветских странах за весь период с 1991 года, зафиксированные Freedom House, свидетельствуют о том, что чистое движение к авторитаризму в них было пусть и не таким значительным, но при этом абсолютно устойчивым55. Поэтому нужно понимать, что в любой момент ситуация может стать резко хуже. Модель Туркменистана и Узбекистана, уже давно имеющих жестко репрессивные правительства, вполне может расползтись вширь.
Поэтому для превентивной оценки угрозы такого расползания было бы хорошо понимать, откуда подобные режимы берутся, где их истоки. Версий их происхождения много, правда далеко не все из них убедительны. Например, значительная часть иностранных специалистов по России винит во всех антидемократических проблемах ее авторитарного президента Владимира Путина. Но постсоветские политические системы, похожие на сегодняшнюю российскую, на самом деле появились еще тогда, когда за пределами Санкт-Петербурга никто даже не слышал о человеке по фамилии Путин.
Кроме этого, почему-то именно в Евразии вдруг одновременно обнаружилось очень много нелиберальных президентов. Что это — просто печальное совпадение или причина в другом? Ведь даже те президенты, которые изначально считались демократами, впоследствии использовали авторитарные методы правления. Например, Эдуард Шеварднадзе, который принимал активное участие в прекращении холодной войны и в демократических реформах при Горбачеве, диссидент Звиад Гамсахурдия, бывший диссидент президент Армении Левон Тер-Петросян или президент Кыргызстана Аскар Акаев — ученый, который сделал свою карьеру вне аппарата Коммунистической партии и изначально рассматривался как великая демократическая надежда страны. Получается, что лидеры, вышедшие из столь разных слоев элиты, оказались в итоге в одном недемократическом лагере. Почему?
Еще одно предположение: во всем виноват экспорт самодержавия (любых других идей или практик) из России на соседние территории. Однако эта позиция опять-таки никак не объясняет, почему некоторые постсоветские страны имеют более высокие, чем в России, уровни авторитаризма. И хотя тенденции к авторитаризму после распада СССР являются общей региональной нормой, все же можно выделить группу стран с более высоким уровнем политической закрытости. Это Россия, Армения, Азербайджан, Белоруссия и еще пять среднеазиатских государств, среди которых два (Узбекистан и Туркменистан) вплотную приблизились к тоталитарному порогу режима. В то же время в Украине, Молдове и Грузии уровень открытости значительно выше.
Если это проблема так называемого «ресурсного проклятия», то почему в одном авторитарном ряду стоят бедные ресурсами Беларусь и Таджикистан и нефтехимически богатые Россия и Казахстан? Если же причиной является слабое экономическое развитие, то опять-таки почему авторитаризм прогрессировал одновременно с постсоветским экономическим ростом? И почему некоторые из беднейших стран региона (Грузия, Кыргызстан, Молдова и Украина) оказались более демократическими? Еще одна логически ожидаемая часть исследуемого пазла — это коррупция. Почему коррупция имеет такое упорное распространенение в Евразии? И почему другие, пусть даже несовершенные, но энергично развивающиеся демократии были в состоянии процветать даже в пораженных коррупцией местах (например, в Индии)?
Все эти вопросы не оставили безразличными и российских исследователей. Экономисты, политологи, историки, психологи и социологи высказали целый ряд научных гипотез о причинах происходящих процессов в постсоциалистическом мире. Это и теория матрицы, и теория архаичного патернализма, вытекающего из архаизма институциональных структур, и концепция власти-собственности, обусловленная специфичностью социалистической экономической системы56.
Не найдя достоверных ответов на все эти «почему», Генри Е. Хейл делает вывод, что серебряный юбилей новой Евразии омрачает сочетание патронализма и президентской формы правления, которые были бы еще более разрушительными для демократического развития, если бы не влияние ЕС и случайные непрезидентские конституции нескольких постсоветских стран. То есть речь идет о неких «метаусловиях», своеобразной матрице, влияющей на демократическое строительство, о которых рассуждают не только американские специалисты, но и российские ученые57.
Патронализм по Хейлу — это такое «социальное равновесие, в котором люди организуют свою политическую и экономическую деятельность не на основе свободной конкуренции, а на системе личных связей, прежде всего путем персонализированного обмена конкретными поощрениями и наказаниями, без каких-либо принципов или идеологических убеждений. В таких обществах, как правило, превалируют личная дружба и семейные узы, которым сопутствуют слабый правопорядок, повсеместная коррупция, низкий социальный капитал, патрон-клиентские отношения и повсеместное кумовство. Собственно, все то, что социологи называют „родовой” или „neopatrimonial” формой господства»58. На самом деле это чисто монархическая традиция59. Это объясняется тем, что монарх есть источник всякой власти, что власть всех учреждений, как административных, так и судебных, заимствуется от него и что поэтому в государстве нет таких учреждений, которые были бы компетентны судить государя.
В России монархия называлось самодержавием. Не абсолютной монархией, нет. Самодержавие отличалось от абсолютной монархии еще большим уровнем абсолютизма и всевластного произвола при сокращении влияния на него любых внутренних сил, помноженного на величину территории страны и разнообразие населяющих ее народов. Большинство российских дореволюционных историков и представителей государственно-юридической школы (Н. М. Карамзин, С. М. Соловьев, В. О. Ключевский, Б. Н. Чичерин, К. Д. Кавелин) отмечали надклассовый характер российского самодержавия, что означает его несвязанность позициями и мнением любых внутренних сил. В качестве особенности российского самодержавия XIX века В. О. Ключевский выделял два параллельных интереса — постройку европейского государственного фасада и самоохрану династии. То есть практически ровно то, что мы наблюдаем сегодня в ряде постсоветских стран. Правда, называют явление уже по-другому — политическим персонализмом60.
Современные конституционные принципы, в том числе принцип сменяемости власти в сочетании с четкой целью непременно эту власть удержать, приводят добросовестного аналитика к когнитивному диссонансу. Потому что когда консенсус европейского фасада и возможности оставаться у власти не может быть достигнут в существующих правовых условиях, координаты этого фасада ломаются под сиюминутное властное (личное, родовое, корпоративное) желание и создается новая правовая реальность при сохранении ее внешней оболочки. Собственно, это как раз то, что мы называем имитационной конституционной трансформацией. Сосредоточение политической власти в руках института личности, а значит, девальвация парламентаризма неизбежно порождают единственную опору для проведения политики — бюрократию61. И именно бюрократия в целях самосохранения начинает прикладывать все возможные усилия к тому, чтобы убедить народ, что альтернативой единовластию, то есть бесконтрольному единоличному правлению, является лишь смута. Поэтому абсолютно прав профессор Краснов: не патриархальные взгляды общества востребуют персоналистский режим, а персонализм консервирует патриархальные отношения в обществе и патриархальный взгляд общества на устройство власти62.
Но в современном мире невозможно быть успешным и конкурентоспособным, действуя в самодержавной системе координат. Потому что цели системы сосредоточены не на развитии, а на удержании власти. И, следовательно, она основана не на профессиональной конкурентоспособности, а только на личной преданности или искусственной лояльности. Такой подход является безусловным залогом неэффективности деятельности институтов и государства в целом. Он приводит к вырождению кадров, снижению уровня жизни, гражданскому протесту и, в итоге, к неизбежному краху. В таких условиях российская поговорка о том, что привычка — вторая натура, не работает. Люди довольно быстро меняют свои привычки, когда им становится неудобно жить. И тогда стереотипы поведения, даже «впитанные с молоком матери», ломаются, сменяясь на другие. Поэтому говорить о патронализме как о роковой неизбежной причине современных авторитарных режимов можно в пределах одного — максимум двух — поколений. Дальше это не работает: плохой пережиток при современных скоростях и уровне информационного обмена закономерно эволюционно отмирает.
Есть вполне обоснованные сомнения в том, что традиция патронализма способна в одиночку обеспечить существование имитационных политических режимов. Ведь все без исключения страны, в той или иной мере совершившие сегодня поворот к авторитаризму, начинали строиться на вполне современных демократических конституционных принципах. Но у всех у них, как уже говорилось, ситуация с возвратом к авторитаризму не одинаковая. Поэтому Генри Е. Хейл, уточняет свое предположение о патронализме как об основной причине имитационных режимов выводом о том, что наиболее активное развитие авторитаризма происходит в странах с президентской формой правления, в то время как парламентские республики таких результатов не показывают63. Эту же идею выдвигает и профессор Краснов64.
Парадоксально, но постсоветский президентализм является продуктом эпохи позднего Горбачева, когда лидер СССР искусственно создал свое однократно неизбираемое президентство в попытке сохранить политический контроль над инициированными им демократическими процессами. В результате это простимулировало большинство из пятнадцати советских социалистических республик завести себе своего собственного президента для того, чтобы торговаться с центром за лучшие условия «бракоразводного процесса» с СССР. После крушения СССР парламентскую модель избрали лишь три бывшие республики — Эстония, Латвия и Литва. Остальные предпочли полупрезидентскую конституционную модель. В 2000 году от полупрезидентской модели в пользу парламентской отказалась Молдова, озаботившись четко обозначившейся авторитарной тенденцией.
В 2010 году после революционных потрясений, закончившихся свержением режима К. Бакиева, к Вестминстерской модели перешел и Кыргызстан. Обе эти «перемены участи» наталкивают на весьма любопытный вывод: оказывается, серьезные экономические трудности далеко не всегда подразумевают необходимость «жесткой руки» и авторитарного режима. Молдавия была беднейшей республикой СССР. Сегодня она — беднейшая из европейских стран. Экономические показатели, ресурсообеспеченность и уровень жизни в Кыргызстане также весьма невысоки. Тем не менее две очень небогатые бывшие советские республики в итоге отказались от полупрезидентской конституционной системы и перешли к парламентской модели. По данным Freedom House, в обоих государствах незамедлительно стала наблюдаться постепенная демократизация политического режима. По данным на 2012 год в Молдове — политический режим переходного типа. В Кыргызстане также наблюдается ярко выраженная положительная демократическая динамика: если в 2009 году Кыргызская республика была страной с консолидированным авторитарным режимом, то в 2013 году ее политический режим уже характеризуется как полуконсолидированный авторитаризм65.
Тем не менее к началу 2000-х годов в большинстве постсоветских государств были напрямую избраны президенты, которые постепенно консолидировали в своих руках власть, в том числе — и даже в первую очередь — для укрощения парламента с целью создания мощного механизма своего переизбрания или передачи власти физическим или политическим наследникам. Престолопреемство, в свою очередь, привело к тому, что политика стала борьбой внутри сети личных связей, а не между формальными институтами и реальными политическими фигурами, то есть превратилась в имитацию политики.
Стремление к расширению президентских полномочий свойственно отнюдь не только посттоталитарным странам. Поскольку президент получает «мандат на власть» из рук народа, ему становится «тесно в символической представительской мантии». Он стремится расширить свое влияние на все публично-властные институты и на все сферы публичной жизни. Это явление универсальное. Яркий тому пример — Франция. Почти вся история Пятой республики — это история попыток (часто успешных) расширить пределы президентской власти, прежде всего посредством президентского же толкования конституционных норм66.
Профессор М. А. Краснов провел блестящее сравнительное исследование корреляции конституционной конструкции власти и укрепления режима личной власти, приводящей к смене политического режима и имитационным конституционным трансформациям в 11 постсоветских странах. Им анализируется уровень авторитаризма в бывших республиках СССР, имеющих либо президентскую (Азербайджан, Таджикистан и Туркменистан), либо полупрезидентскую или смешанную (Армения, Грузия, Беларусь, Казахстан, Кыргызстан, Россия, Узбекистан, Украина) форму правления. В отличие от Латвии, Молдовы и Эстонии, в которых установлена парламентская форма правления, обычно не продуцирующая вождистский стиль властвования67, поскольку президенциализм68 сам по себе является существенным фактором формирования авторитарных режимов, особенно в условиях неразвитых демократических традиций.
Итогом исследования был ответ на вопрос: подтверждается ли гипотеза о зависимости политического режима от институционального дизайна? Этот ответ таков: «Конечно, нельзя утверждать, что конструкция власти, предполагающая активное включение парламента в политическую жизнь, означает, что такой парламент обязательно будет сдерживать стремление президента к авторитарному стилю правления. Тут как раз многое зависит и от лидеров парламентских партий, и от политической культуры общества. Но и сама конституционная модель не должна препятствовать возможности существовать иным, помимо президента, политикам и предоставлять в их руки средства, ограничивающие авторитарные поползновения главы государства». То есть не сама форма правления определяет уровень концентрации власти. Его определяет политическая культура общества в условиях такой конституционной модели, в которой недостаточно жестко сформулированы препятствия для авторитаризма. Уродства, по Краснову, не предопределяются институционально. Институционально для них только создается благоприятная почва69.
Но даже если конституционная модель несовершенна в плане создания такого блока, бывают ситуации, которые опровергают гипотезу Дюверже о том, что различные политические режимы могут функционировать в одних и тех же конституционных рамках, и скорее подтверждают позицию Хейла о значении президентализма в странах с традиционно патроналистскими обычаями делового оборота.
Это в том числе пример Украины, в которой, в отличие от России, все демократические и антидемократические процессы происходили не на подконституционном, а строго на конституционном поле в рамках борьбы за форму правления. Внеконституционные методы трансформации не применялись. В рамках одной и той же конституции даже при желании элит смена политического режима была невозможна. Демократия и авторитаризм варьировали исключительно вместе с формой правления. А ведь Украина — страна с очень глубокими патроналистскими корнями. Получается, что патроналистская демократия возможна? Видимо, так, поскольку она существует и в других частях мира, особенно там, где опирается на непрезидентские конституции или имеет сильные международные связи и рычаги влияния. То есть path dependence — эффект колеи, зависимость будущего развития от выбранных ранее стандартов или правил — не является роковой неизбежностью, предопределяющей специфику нового пути, а все апелляции к ней есть не что иное, как оправдание отказа движения вперед.
В итоге Грузия, Кыргызстан, Молдова и Украина избежали нового витка авторитаризма. К сожалению, эти страны тяжко обременены грузом коррупции и других постсоветских проблем, которые трудно искоренить. В меньшей степени, но не свободны от этих проблем и три постсоветские балтийские страны (меньше всех Эстония). Их более низкий уровень постсоветской зависимости обусловлен, во-первых, тем, что они стали частью СССР с уже сложившимися и хорошо отработанными не патроналистскими, а парламентскими традициями, от которых даже в условиях советской формы правления не отказались до конца. Во-вторых, эти страны находились в составе СССР на 40 лет меньше, чем другие. В-третьих, из всех республик бывшего СССР только этим трем странам было разрешено присоединиться к эксклюзивному клубу Евросоюза, который показал реальную возможность воспрепятствовать восстановлению антидемократических практик, как и в других государствах Центральной и Восточной Европы (включая румынский президентализм). Хотя последние тенденции, в том числе в Венгрии и в Польше, показывают, что влияние ЕС не всегда является панацеей.
Специфика украинской демократии наводит на мысль о том, что у имитационных политических режимов есть еще одна основа, столп, на котором покоится их странное государственно-архитектурное сооружение. Причем похоже, что на причинно-следственных весах эта основа вполне может перевесить все остальные, поскольку патронализм и президентализм — явления институционального порядка, а это касается людей (в том числе элит) и их восприятия мира. Один из самых влиятельных философов науки XX столетия Карл Поппер писал: «Проблема улучшения демократических институтов — это всегда проблема, стоящая перед личностями, а не перед институтами»70. Да, конечно. Но не просто и не только перед личностями. В первую очередь перед личностями, составляющими политический класс или являющимися лидерами общественного мнения.
О чем идет речь? Как уже говорилось, все страны, находящиеся в зоне риска возвратного авторитаризма, конструирующие имитационные политические режимы, — это постсоциалистические страны, которые после крушения системы социализма вместе с бывшими республиками СССР попытались вступить на современный демократический путь развития. Они поменяли свои конституции, наполнив их современным гуманистическим содержанием и демократическими принципами устройства государства. Однако одно дело — одномоментно вписать все эти сложнейшие политико-правовые ценностные категории в юридические акты71 и совсем другое — воспринять эти ценности, пропустить через свое сознание и взять на вооружение в повседневной жизни, доведя новое состояние до каждого рядового исполнителя. То есть сформировать «специальное правосознание, основанное на ценностях, которые не существовали в условиях прежней правовой системы»72.
Переходное ценностное состояние, связанное с разложением традиционной культуры и жизненного уклада, получило наименование «постсоветская аномия» (буквально — «беззаконие»). И это естественно. Вряд ли можно было ожидать, что постсоветская трансформация обойдется без серьезных последствий для ценностно-нормативной системы. Это следовало из социологической теории аномии, созданной Э. Дюркгеймом и Р. Мертоном73: любое изменение социальной ситуации, связанное с социальной реорганизацией, неизбежно вызывает в обществе аномические реакции. Однако показатель распространенности аномической деморализованности в первый же год независимого существования, например, Украины превзошел все самые пессимистические ожидания. Как показывали репрезентативные для взрослого населения Украины опросы, более 80% населения были подвержены состоянию аномической деморализованности74. Похожие процессы были характерны и для других стран. Преодоление постсоветской аномии и дозревание общества до осознанного принятия демократии требовало значительного периода времени.
«Действительно, в любом государстве можно сочинить документ под названием конституция. Но далеко не везде это будет означать создание конституционного строя, главным отличием которого является институциональное отсутствие полновластия какого-то одного института. Другими словами, конституция — это не только и даже не столько фиксация определенного положения вещей, сколько „клетка”, в которую общество помещает публично властные институты», — пишет профессор Краснов75. При этом роль общества вовсе не сводится только к выборам, когда, исполнив свой гражданский долг, избиратель политически засыпает до следующей кампании. В такой ситуации граждане становятся населением, нужным власти только лишь на определенное время для пролонгации своих полномочий. Конструктивное взаимодействие государства и гражданского общества происходит постоянно — исходя из посылки, что работодателем государства является именно общество и именно оно вправе оценивать не только качество предоставляемых государством услуг, но и правильность трактовки властью конституционных ценностей в ее повседневной деятельности.
Приоритет прав человека, их неотчуждаемость и обозначенные пределы ограничения, ценность человеческой жизни, человеческого достоинства и условий развития личности, разделение властей в условиях системы сдержек и противовесов, регулярная сменяемость власти, честные и справедливые выборы, правовое государство, верховенство права как ограничение правом государства, правовые и неправовые законы, правовая определенность и предопределенность, ценность доброй воли в исполнении обязательств и добросовестность любых государственных действий, ценность мира и нерушимости границ — все это76 представляет собой огромный пласт знаний и опыта реализации сложнейших системных ценностей, выработанных и воспринятых значительной частью человечества.
Этой же самой частью человечества было осознано, что одного только экономического и геополитического единства интересов недостаточно, что для прочности сообщества народов Европы требуется и единая система ценностей. На такой системе ценностей и был основан Евросоюз. И, как оказалось, именно это принесло странам процветание и развитие. Но, повторяю, это огромный объем знаний. Абсолютно новых знаний для тех, кто, не пройдя этого пути, взял себе уже готовое и невыстраданное.
Новые государства, формализовав в основных документах все эти ценности и подписав международные обязательства об их выполнении, не успели понять и по-настоящему освоить совершенно непривычный для них новый понятийно-ментальный контент принятого и подписанного. В том числе даже смыслов своих собственных конституций. Чудес, к сожалению, не бывает. Процесс познания — один из самых сложных и трудоемких. Происходящий в голове каждого отдельного человека, он всегда есть результат сложнейшего внутреннего диалога. Массовое прозрение наступает, только когда количество отдельных процессов познания становится численно значимым. Этот путь в любом случае должен быть пройден любым обществом. И некоторые пошли по этому пути так, как знали и умели. Только путь оказался в другую сторону. А чтобы не потерять лицо перед международным сообществом, началось искусственное приспособление формализованных законом и международными обязательствами рамок под свои понятные обыденные представления о должном и сущем. В этом, собственно, и кроется главная причина конституционных трансформаций и появления имитационных (гибридных «нелиберальных» или псевдодемократических) режимов.
Наверное, с самого начала следовало предполагать подобное развитие событий. Четверть века назад ни массовое профессиональное сообщество, ни наука, ни элиты (по крайней мере в России) не были в должной мере готовы к повседневным последовательным системным ценностным переменам. Этому не учили в школах и институтах, а родители рассказывали детям совсем о других ценностях.
Говорят, что варварство лечится образованием и культурой. Это так. Но 25 лет для искоренения «варварства» в такой большой стране явно мало, особенно в отсутствие нужного количества учителей. Только, пожалуй, сейчас в России подготовлено некоторое значимое количество специалистов, понимающих и умеющих трактовать демократические ценности и смыслы. Но, увы, сегодня эти специалисты мало востребованы сообществом, допущенным к принятию государственно-властных решений, — так называемой политической элитой. Отсюда следует, что дело не только в том, чтобы просто образовать какую-то часть населения. Для проведения, удержания и охраны курса последовательной демократизации нужно понимание и убежденность в нем политических элит, которые, увы, далеко не всегда совпадают с интеллектуальными элитами.
Горбачев и Ельцин, осуществившие демократический прорыв в СССР и в России, во времена своего политического лидерства тоже не могли претендовать на глубокие и последовательные знания в области демократии. Отсюда их многочисленные срывы и ошибки. Но они нашли в себе силы слушать и слышать специалистов в этой области и допускать их к подготовке решений. Когда у следующего президента советники сменились на представителей силового блока, имеющих совершенно иные морально-психологические ориентиры и соответствующую этим ориентирам политическую волю, развитие остановилось и повернуло вспять.
Современные исследования выделяют две основные стратегии построения демократического государства, которые, как правило, оказываются малоуспешными. Это стратегия заимствования институтов и стратегия выращивания институтов. Заимствование предполагает перенос на почву постсоветских стран тех норм, правил и механизмов государственного управления, которые успешно зарекомендовали себя в политических и институциональных условиях иных стран и могут быть адаптированы для решения задач экономического роста и развития (параллельно с существующим неопатримониальным «ядром»). Выращивание же основано на том, что новые нормы, правила и механизмы создаются в тех или иных сферах управления сперва на узких участках и в особых экспериментальных условиях и позднее распространяются «вширь» и «вглубь» на более широкие сферы. Хотя теоретически обе эти стратегии выглядят осмысленными и всячески продвигаются международными экспертами в ряде стран, на деле обе они демонстрируют неустранимые изъяны, ставящие под вопрос их релевантность77.
Успешной работе заимствованных, имплантированных институтов препятствует их выхолащивание, поскольку они созданы для работы в несколько другой системе ценностей. Поэтому, развиваясь ради достижения изначально редуцированных или вовсе иных задач, они, конечно, имеют какой-то результат, но с точки зрения эффективности работы всегда оказываются вне возможности адекватного сравнения с их аналогами из тех правопорядков, откуда они заимствованы78.
Надо понимать, что те государства, которые в свое время послужили образцом для постсоциалистических демократических преобразований, тоже далеко не сразу пришли к своему сегодняшнему состоянию. Этому предшествовал длинный, порой многовековой путь, наполненный ошибками, проблемами, спорами, борьбой за каждую проверенную практикой запятую в понимании того или иного политико-правового явления. Более двух столетий назад в Европе весьма противоречиво оценивали принятие французской Декларации прав человека и гражданина. «Политики и историки тщательно взвешивали ее значение и нередко приходили к выводу, что именно она содействовала той анархии, которая водворилась во Франции после взятия Бастилии. Утверждали, что она лишена реального политического содержания и живого понимания деятельности государства. Другие восхваляли ее как откровение со всемирно-историческим значением, как вечную основу государственного строя, как самый драгоценный дар, принесенный Францией человечеству»79.
Но прошло время, и в итоге были сформированы сменяемые элиты, которые даже при разнице своих политических программ были абсолютно единодушны и последовательны в отстаивании, сохранении и развитии демократических ценностей. Потому что эффективность демократической плюралистической политической структуры, как выяснилось, зависит не только от добросовестной конкуренции, но в огромной степени от приверженности демократическим ценностям профессиональных элит80.
Постсоциалистическим странам, быстро ассоциировавшимся с ЕС или вступившим в него, было несколько проще, чем тем, которые остались за пределами европейского клуба. Вступившие были накрепко связаны не только своими конституциями и Европейской конвенцией, но и жесткими регулирующими предписаниями Евросоюза, о выполнении которых должны были ежегодно отчитываться. То есть возможность для ретроманевра у них была минимальной. Но своих настоящих элит они все же сформировать не успели. Поэтому, например, Венгрия и Польша после поражения социал-демократов пережили попытки восстановления левой политической монополии, фактически «партийного захвата государства». В июне 2017 года в Венгрии приняли закон, аналогичный российскому закону об иностранных агентах. В итоге в деле российских иностранных агентов («Экозащита» и остальные против Российской Федерации) ЕСПЧ сразу предложил выступить в качестве третьих лиц Венгерскому Хельсинкскому комитету, Венгерскому союзу гражданских свобод, местному отделению Transparency International, центру журналистских расследований Atlatszo.hu и Институту политики имени Кароя Этвёша, основанному Фондом Сороса, подпадающим под действие этого закона81.
Еще в одной группе стран (Чехия, Словакия, Румыния, Болгария и Латвия) политические элиты оказались более предприимчивыми и создали «брокерские» партийные системы, в которых государственная политика является побочным продуктом экономической конкуренции. И все же все пять государств показывают высокий уровень партийно-корпоративного захвата государства, в котором государственная власть осуществляется в первую очередь для личной выгоды.
В связи с этим в научный оборот был введен термин «массовые элиты». С. Дж. Коэн определил их как идеологически неангажированные и, следовательно, мотивированные краткосрочным личным корыстным интересом82. В Чехии, Румынии, Болгарии, Латвии и, с оговорками, в Словакии такие массовые элитные «тусовки» при отсутствии профессиональных демократических элит по-прежнему преобладают. Несмотря на очень разное экономическое наследие каждой из стран и сроки реформ, их сближение с «брокерской» моделью государства является очевидным. И именно эти массовые элиты становятся (зачастую чисто случайно) участниками политической конкуренции. Это — «партии — бизнес-фирмы», а не общественные организации, в которых общественно производимые блага являются сопутствующими по отношению к их реальной цели, а политика — вообще «побочным продуктом»83. Они формулируют политику, чтобы выиграть выборы, а не выигрывают выборы, чтобы формулировать политику.
Подмена партиями смысла политики и предвыборной мотивации тоже разновидность имитационного политического режима, поскольку она осуществляется ради выборов, а не выборы — ради проведения политики. Соревновательный элемент состоит в том, что румынский ученый А. Мунджиу называет «низким партикуляризмом» — мотивацией, основанной на доступе к государственным активам84. В любом случае в этих странах происходит ограничение прав человека при формировании представительных органов власти, потому что цели кандидатов носят подменный характер. Не случайно ни одно из постсоциалистических государств при классификации их политических режимов по индексу демократии не отнесено к полным демократиям. Максимум, на что они могут претендовать, это на так называемые «ущербные демократии» (Венгрия, Латвия, Литва, Молдова, Монголия, Польша, Румыния, Сербия, Словакия, Словения, Хорватия, Чехия, Эстония), а часть попала в разряд гибридных режимов (Босния и Герцеговина, Грузия, Кыргызстан, Македония, Украина, Черногория).
В свое время Макс Вебер вывел стандарт западной рациональной системы управления, которая так и называется — веберовский стандарт, одним из условий действия которого является политическая конкуренция. Однако применительно к новым странам—членам ЕС политическая конкуренция — хоть и необходимый, но, увы, недостаточный гарант веберовского стандарта. Как минимум половина новых стран—членов ЕС характеризуется мощнейшей политической конкуренцией в частных целях.
Отсутствие общечеловеческих и общедемократических ценностей в менталитете политических элит предполагает невозможность серьезного обсуждения вопросов реализации этих ценностей, внесения вопросов в повестку дня внутренней политики государств и, наоборот, отсутствие реакции при принятии конкретных решений, противоречащих международным принципам и правилам. Такое состояние порождает замкнутый круг, цепь действий и решений, нарушающих, например, права и свободы человека, становится деловым обыкновением, судебной практикой, оправданием произвола чиновников, которые, в свою очередь, издают новые ограничивающие права циркуляры и инструкции. В подобной ситуации надежда, увы, только на смену поколений, да и то при условии, что эти поколения будут соответствующим образом подготовлены.
Лукьянова Е. А. Политические режимы, коррупция и конституционализм // Вопросы теоретической экономики. 2020. № 1. С. 92–105.
Эту статью можно начать с двух, казалось бы, парадоксальных утверждений, а потом попытаться доказать их право на существование. Первое утверждение состоит в том, что уравнение коррупции, выведенное классиком антикоррупционных исследований американским экономистом профессором Робертом Клитгаардом «Коррупция = Монополия + Свобода действий – Подотчетность»85, есть формула авторитарной власти.
Второе утверждение заключается в том, что конституционные трансформации многих стран — бывших республик СССР могут быть охарактеризованы как имеющие заведомо коррупционный характер. Попробуем разобраться.
Российский ученый-государствовед Станислав Шевердяев в своей работе «Конституционное право и коррупция: введение в проблему» констатирует, что вплоть до последнего времени вопросы противодействия коррупции и проблемы конституционного права изучались изолированно друг от друга. Хотя в последние годы был накоплен огромный массив знаний, позволяющих выявлять глубинные причины коррупционной болезни, которые, как выясняется, во многом лежат в недостатках государственного строительства86. «Несмотря на то, что современные политологические и экономические исследования о проблемах коррупции, а также общий курс международной антикоррупционной повестки явно указывают на необходимость анализа глубинных причин коррупции, которые могут скрываться в особенностях государственной организации разных стран, — пишет он, — конституционно-правовая наука до последнего времени стояла в стороне от этой проблематики»87.
К сожалению, все обстоит именно так. Не только в России, но и в других странах юристы при проверке своих выводов практически не используют тот огромный багаж знаний, который накоплен за последние полвека в области борьбы с коррупцией. Хотя похоже, что именно антикоррупционный взгляд на многие правовые вопросы является самой лучшей оптикой, позволяющей государствоведению разглядеть неувиденное и понять непознанное. В свою очередь, выводы юристов, сделанные с учетом антикоррупционной теории, тоже могли бы усилить и уточнить ее. Невероятно ценны антикоррупционные знания для процесса познания сути и смыслов современных политических режимов. Примененный в этом процессе инструментарий и угол зрения антикоррупционных исследований можно, пожалуй, сравнить с техникой последнего штриха резца мастера, после которого глыба мрамора превращается в законченное и выпукло-цельное произведение — в «Пьету». Это прекрасно видно на примере анализа современных конституционных трансформаций ряда постсоветских государств.
Коррупция как явление сопровождает развитие человеческой цивилизации с древнейших времен. Изначально латинский термин corruptio (греческое «грязь»), имел больше десятка значений — от повреждения желудка плохой пищей, расточения состояния, упадка нравов и истощения источника до ущемления свободы и обольщения женщин и др. Это слово касалось самых разных сторон жизни, но всегда имело негативно-разрушительную коннотацию. Позже в римском праве образовался самостоятельный термин, который предполагал участие в противоправной деятельности нескольких лиц, целью которых являлась порча или повреждение нормального хода судебного процесса или процесса управления делами общества, а также подкуп судьи (претора)88. То есть понятие коррупции как грязи стало ассоциироваться именно с государством. Таким оно дошло до наших дней. Но вопрос о том, является ли феномен коррупции онтологически присущим всякой публичной власти, продолжает будоражить ученые умы. Действительно ли «власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно»? Верна ли эта максима английского историка лорда Дж. Актона?
Безусловно одно — в коррупционном взаимодействии стороной всегда должен быть некто, располагающий публичным статусом и возможностями распоряжаться вверенной ему властью. Причем возможности этого статуса используются им не по прямому назначению, не в связи с достижением задач, ради которых данная публичная позиция была создана, а в соответствии с собственными интересами или личными представлениями89. То есть все-таки именно власть (властное полномочие) является основой и лучшей питательной средой для коррупции. Но не только государственная власть и не всякая государственная власть.
Поэтому из всех определений коррупции наиболее точным является то, в соответствии с которым коррупцией признается злоупотребление возложенными на должностное лицо полномочиями с целью личного обогащения90. Это определение, используемое международной организацией Transparency International, шире и точнее, нежели определение ООН91, в котором речь идет о злоупотреблении только государственной властью. Ограничение понимания коррупции исключительно государством выводит за рамки антикоррупционной дискуссии проблемы коррупции в органах местного самоуправления, в общественных организациях и в коммерческих структурах. Понимая это, здесь мы все же будем говорить о коррупции, связанной именно с властью, поскольку трансформация политических режимов происходит при ее непосредственном целеполагании и участии.
Анализируя условия возникновения коррупционных отношений, американский экономист Роберт Клитгаард вывел так называемое уравнение коррупции. Это то самое уравнение, о котором мы говорили в начале статьи: «Коррупция = Монополия + Свобода действий – Подотчетность». Данная формула означает, что коррупция всегда возникает при сочетании следующих условий: 1) решение, которое хотел бы «купить» коррупционер для своей выгоды, принимается только одним субъектом (монополия); 2) границы полномочий субъекта-монополиста размыты (не вполне определены), отсутствуют критерии и четкая процедура вынесения решения (свобода действий); 3) не предусматривается действенных инструментов контроля за качеством выносимых решений (подотчетность). Соответственно, это уравнение является и уравнением антикоррупции. То есть если власть является регулярно сменяемой (отсутствие монополии), если установлен четкий и закрытый перечень полномочий, минимизированы условия для административного усмотрения (правовая определенность), созданы жесткие регламенты и процедуры деятельности органов власти и должностных лиц (отсутствие свободы) и учреждены механизмы внешнего контроля со стороны других (специальных и/или руководящих) органов, СМИ и институтов гражданского общества (подотчетность), то пространство для коррупционного поведения сужается или исчезает совсем92.
Переведенное на юридический язык уравнение антикоррупции будет выглядеть примерно так: «Регулярная сменяемость власти + Власть, ограниченная правом + Система сдержек и противовесов». Некоторые ученые включают в содержание этого уравнения принципы разделения властей, народовластия и верховенства права93.
Получается, что совокупность антикоррупционных требований составляет формулу демократического правового государства, функционирующего в условиях приоритета прав человека и соблюдения принципа верховенства права. И наоборот, «коррупционное» уравнение Клитгаарда в том же юридическом переводе составляет формулу авторитарного политического режима: «Монополия и несменяемость власти + Концентрация и размытость полномочий при отсутствии процедур + Отсутствие сдержек и противовесов, подавление оппозиции, уничтожение независимых СМИ и контрольных институтов гражданского общества». Отсюда предварительный вывод: коррупция онтологически в меньшей степени присуща демократической власти, потому что ее политические институты сами по себе более эффективны. Да и по своей мотивации такая власть отрицательно коррупционна, и в ее конструкции присутствует институциональный потенциал для сужения пространства коррупционного поведения. Демократия обеспечивает существование сильного гражданского общества, которое обеспечивает заслон коррупционному поведению. А авторитарной власти коррупция присуща онтологически. Эта власть изначально коррупционно-патогенна, а ее институциональная конструкция идеально предназначена для реализации и воспроизводства коррупционных практик.
Поэтому вполне закономерно, что развитие представлений о коррупции и о способах борьбы с ней по времени и по смыслу непосредственно связано с идеями о надлежащем порядке управления общими делами, чему коррупция всегда препятствует. И чем большее внимание уделяется справедливому демократическому устройству государства и общества, тем больше требований предъявляется к освобождению этого устройства от коррупционных практик и тем больше сужается пространство для коррупционного поведения. Если раньше коррупция традиционно связывалась лишь с индивидуальными противоправными актами отдельно взятых морально неустойчивых коррупционеров, то современные исследования убедительно показывают, что в основе коррупции лежат не просто корыстные мотивы плохо воспитанных семьей и школой злоумышленников, а негодное устройство системы взаимодействия по поводу власти и собственности, которая не только не препятствует, но прямо способствует развитию коррупции.
Не менее закономерно и то, что начало научного исследования коррупции как явления совпадает по времени со сменой абсолютных монархий на демократические формы правления государств (ограниченные монархии или республики). До этого в феодальной абсолютистской Европе многие действия, которые сегодня относятся к коррупционным, считались совершенно нормальной практикой ведения дел. И иначе быть не могло. В абсолютистских государствах различий между публичными и частными интересами носителей власти не существовало. Государства были личным уделом и наследуемой собственностью монарших фамилий, а значит, постановка вопроса об использовании публичного статуса для частной выгоды была по меньшей мере лишена смысла. Этот смысл появился только тогда, когда государство стало рассматриваться как оплачиваемая налогоплательщиками услуга, качество которой они вправе оценивать. То есть с высоты сегодняшних представлений и знаний вся абсолютная монархическая власть была по своей природе политически коррупционной. И, наверное, самым коррупционным в силу своих особенностей было российское самодержавие. Но современники его таковым не считали. Идея о необходимости познания феномена коррупции и борьбы с ним стала востребована только тогда, когда в общественном сознании была проведена четкая разделительная черта между публичными и частными интересами представителей власти и изменились критерии оценки их деятельности.
В постиндустриальном мире все больше людей стали воспринимать институт государства не как некую данную им свыше сакральную сущность, а как добровольную политическую ассоциацию, основанную на договоре. В силу этого договора люди передают часть своей свободы и власти государству. В договорном государстве источником власти являются только его граждане. И именно они определяют границы участия государства в регулировании общественных отношений и пределы полномочий публичной власти по принципу «мы ваши работодатели». Именно граждане наделяют государственные органы необходимыми для этого правами и обязанностями, контролируя качество государственных услуг. Коррупция же, наоборот, исходит из позитивистского принципа «принято — извольте исполнять». Поэтому любая внеконституционная поправка текущего законодательства в условиях действия этого принципа разрушает правила функционирования договорного государства. Именно поэтому государственная коррупция стала восприниматься людьми как проявление социальной несправедливости и угроза не только государству, но и лично каждому из граждан.
Возникшая в середине ХХ века международная антикоррупционная повестка ознаменовала собой период массового осознания новой роли и значения государства. 1 октября 1996 года, когда на ежегодном собрании Всемирного банка его президент Дж. Вулфенсон открыто назвал коррупцию «раковой опухолью» и барьером на пути развития, эта повестка достигла своего пика и обозначила начало современного этапа транснациональной антикоррупционного мысли. Именно с середины 1990-х годов, после окончания холодной войны и прекращения финансирования коррупционных режимов для образования блоков, коррупция и борьба с ней стали восприниматься как мировая, общая для всех государств проблема, требующая пристального внимания и всесторонних исследований94.
Да, конечно, массовая трансформация общественного сознания, приведшая к постановке вопроса о необходимости объединения усилий разных стран для противодействия коррупции, произошла только тогда, когда в мире резко уменьшилось число абсолютистских государств. Но изменение формы правления вовсе не означает автоматического перехода к демократическому политическому режиму. Республика и ограниченная монархия, безусловно, предоставляют больше возможностей для его установления. Но так, увы, бывает не всегда. Даже конституционно провозглашенный и институционально легитимированный демократический режим может быть изменен на противоположный, поскольку политические режимы в процессе жизнедеятельности государств по самым разным причинам трансформируются от авторитарных к демократическим и наоборот. Например, в 1984 году около половины всех стран в мире были автократическими и только около четверти — демократическими. Через 20 лет, в 2004 году, ученые зафиксировали уже совсем другую ситуацию: половина стран была демократической и только 15% автократическими95. Еще через 10 лет демократия в ряде стран вновь качнулась в сторону авторитаризма. И вместе с этими трансформациями режимов колебались уровни коррупции, поскольку, как уже говорилось, высокий уровень коррупции прямо пропорционален высокому уровню авторитаризма и обратно пропорционален высокому уровню демократии.
Высокий и очень высокий уровни коррупции характерны практически для всех государств с правящими тоталитарными и авторитарными режимами личной власти или корпоративного типа. Исключение составляет остров‐государство Сингапур, публичную власть которого с 1959 по 1990 год возглавлял и до самой своей смерти в 2015 году контролировал уникальный политик Ли Куан Ю, мотивированный с момента прихода к власти исключительно служением делу искоренения коррупции и экономического развития своей страны. В решении этих задач Сингапур под руководством Ли Куан Ю добился впечатляющих успехов. По результатам исследований Transparency International96 и Всемирного банка97, Сингапур уже на протяжении многих лет входит в группу государств с низким уровнем коррупции и лидирующих по темпам экономического развития.
Еще одно исключение — военный авторитарный режим Пиночета в Чили. Важнейшим фактором его экономического успеха было последовательно проведенное разделение власти и собственности. Государство полностью, за исключением добычи меди, ушло из экономики. У государственных институтов и отдельных чиновников не было собственных экономических интересов, и они не контролировали собственника через механизмы прямой и завуалированной коррупции. По данным Transparency International, Чили — наименее коррумпированная из всех латиноамериканских стран, далеко оторвавшаяся по этому показателю от их основного массива98.
Несколько лучше, чем в других странах с правящими тоталитарными и авторитарными режимами, обстоят дела с коррупцией еще в десяти небольших по численности населения и территории государствах Персидского залива с монархической формой правления и авторитарными режимами личной власти (в частности, в Катаре и ОАЭ). Обусловлена такая ситуации тем, что правители этих государств выступают в роли «стационарного бандита», являясь главными бенефициарами национальной экономики. Эти правители рассматривают коррупцию должностных лиц государственного аппарата среднего и нижнего уровня как угрозу их личным интересам и потому нещадно ее искореняют.
Во всех остальных государствах с тоталитарными и авторитарными режимами, которые составляют порядка одной трети от всех суверенных государств современного мира, коррупция, по результатам исследований Transparency International и Всемирного банка, находится, как уже говорилось, на высоком и очень высоком уровнях. В том числе даже там, где против коррупционеров применяются жесткие карательные меры вплоть до смертной казни, как, например, в Китае99. Такое положение более чем закономерно. Вероятность того, что авторитарный режим избежит коррупционной участи, очень-очень мала, поскольку лежит исключительно в плоскости целеполагания его лидера.
Справедливости ради надо отметить, что и демократия не является абсолютной панацеей от коррупционной болезни. Даже стабильные демократические государства иногда оказываются достаточно высоко коррупционными. Из 194 суверенных государств — членов ООН только 22–23 государства побороли эту болезнь и живут с низким уровнем коррупции. Но одно безусловно: все эти государства, кроме Сингапура, являются устойчивыми демократиями100. В любом случае уровень коррупции в недемократических режимах кратно выше, нежели в демократических. Потому что, как бы ни приспосабливался и ни мутировал коррупционный вирус, борьба с ним вручную и поинститутно в демократических государствах дает гораздо более быстрый результат, нежели при системно-коррупционных авторитарных режимах.
Австрийский писатель и публицист Карл Краус сравнил коррупцию с первой древнейшей профессией. «Коррупция хуже проституции, — написал он, — проституция ставит под угрозу нравственность одного человека, коррупция ставит под угрозу нравственность целой страны»101. Но коррупция бывает разная. Учеными выявлено большое число различных видов коррупции102. Из всех этих видов самым опасным является коррупция политическая, потому что поставить под угрозу нравственность целой страны может только она. Наверное, именно поэтому только о ней идет речь в определении ООН. В отличие от всех других видов только политическая коррупция не является эпизодической, а носит всеобъемлющий системный характер и использует для достижения коррупционных целей инфраструктуру всего политического процесса, а не отдельного ведомства или отдельной публичной должности (в том числе для незаконного удержания власти, укрепления политического статуса, накопления богатства и т. д.). Особая ее опасность состоит также в том, что в условиях республиканского правления она осуществляется субъектами политики, уполномоченными принимать решения от имени народа. Поэтому такая власть, как правило, не афиширует свои коррупционные цели и вынуждена имитировать демократические процессы, подменяя их на деле авторитарными практиками.
Подобную политическую коррупцию называют экстрактивной институциональной. Под этим термином понимается синтез административной и политической коррупции, когда политическая элита или класс использует аппарат государства в качестве инструмента для извлечения ресурсов из общества, при котором распространение коррупции достигает таких масштабов и уровня структурированности, что государственно-властные решения принимаются не в интересах общества и даже не в интересах частного бизнеса, а исключительно в интересах коррумпированных бюрократических структур. Институциональная экстрактивная коррупция не является побочным продуктом развития социально-политической системы, а целенаправленно выступает в качестве главного стержневого механизма, обеспечивающего повышение управляемости коррумпированной государственной системой перед риском потери нитей управления для извлечения ренты и для контроля власти и богатства под угрозами любого давления. В результате она может трансформироваться в коррумпированную государственную систему и даже в мафиозное государство103.
Но для того, чтобы использовать ресурсы публичной власти в целях личного или группового материального обогащения, эту власть сначала нужно завоевать, а потом удерживать в своих руках, создав соответствующий политический режим. Инструментами решения этой задачи служат различные виды политической коррупции. Это в первую очередь электоральная и законодательная коррупция. Потому что только с помощью электоральной коррупции как центрального элемента политической коррупции возможен захват представительной власти, через которую путем законодательной коррупции происходит формально-правовое обеспечение деятельности коррупционного режима. Далее для удержания власти и достижения коррупционных целей могут использоваться другие виды политической коррупции: электоральная коррупция (включая использование административного ресурса, мошенничество с подсчетом голосов, вбросы избирательных бюллетеней, покупку голосов и др.); 2) непотизм (включая политический патронаж) и покупка должностей для занятия невыборных государственных постов; законодательная коррупция (в том числе противозаконный лоббизм) в форме технологии «приватизации государства» для «покупки» или обеспечения потенциально-коррупционных государственно-властных решений; присвоение публичных фондов с использованием политических процедур или для достижения политических целей (в том числе посредством методов «бюрократического» рэкета) — для приобретения имущества в личных целях или для решения групповых коррупционных задач; злоупотребление полномочиями в политических целях (в том числе в обход законно установленных демократических процедур) — для укрепления личной или групповой власти, обеспечения поддержки высокого должностного статуса104.
Профессор Нисневич разделяет формы политической коррупции по стадиям процесса взаимодействия политических акторов с публичной властью на завоевание (удержание) публичной власти и ее использование105.
То есть среди факторов питательной среды коррупции авторитарный политический режим не всегда первичен. В ряде случаев специально под определенные коррупционные цели с помощью политической коррупции он создается искусственно. Поэтому профессор В. В. Лунеев определяет политическую коррупцию как форму политической борьбы за власть106. Д. Аджемоглу с соавторами пошли дальше — посредством формального моделирования они проанализировали соотношение коррупции и политического процесса и провели аналогию между клептократическими режимами и режимами личной власти как ориентированными на использование власти в целях извлечения прибыли107. То есть взгляд на проблему политических режимов может быть совершенно иным в зависимости от целеполагания политических элит. Их характер может быть обусловлен совершенно иными причинами — целью извлечения политической, а в конечном счете экономической выгоды.
Именно механизмы политической коррупции являются наиболее надежным и весьма популярным средством для нивелирования конституционализма. Исследования показывают, что в этом случае политическая коррупция является еще и средством универсальным: в нестабильных государствах она выступает в виде «премии за риск» (парламентариям, судьям, сотрудникам правоохранительных органов) при создании определенной, отличной от конституционной, модели правопонимания и правоприменения. В стабильных авторитарных режимах коррупция является инструментом контроля над бюрократией, бизнесом и другими «системно значимыми» группами для обеспечения их политической лояльности. Контроль над бюрократией и бизнесом достигается через так называемый «механизм заложников». Все вовлеченные в коррупционный рынок получают определенную прибыль, но при этом попадают в зависимость от карательных органов. Тем самым коррупция создает основу для политики «кнута и пряника». «Кнут» применяется ко всем, кто выступает против режима, и примеры многочисленных избирательных антикоррупционных дел против оппозиционеров лучшее тому подтверждение. «Пряником» же является выгода от участия в коррупции, распределяемая индивидуально, вручную за лояльность режиму108.
Поэтому большинство основных элементов современных универсальных международных антикоррупционных стратегий имеют конституционно-правовой характер. Современное антикоррупционное знание достигло такой степени системности и точности, что на его основе вполне можно определять, как будут меняться коррупционные практики в зависимости от специфической коррекции властных отношений. В этой связи системное исследование состояния конституционной трансформации России и других постсоветских государств могло бы стать благодатным предметом для анализа антикоррупционной науки. С точки зрения теории политической коррупции крайне любопытным является сравнительно-правовой анализ конституционных трансформаций в странах СНГ, которые вполне могут быть охарактеризованы (по Нисневичу) как политически коррупционные на стадии удержания власти.
Как известно, в начале 1990-х годов во всех странах СНГ были приняты конституции, устанавливающие определенный срок нахождения в должности президента (обычно 5 лет или 4 года) и лимит на занятие президентской должности одним лицом (не более двух сроков подряд). В ряде стран имелось также ограничение на возраст кандидата в президенты. Однако очень быстро во многих странах возникли инициативы, а затем и практика продления президентских полномочий, в результате чего находившиеся в должности президенты получили право баллотироваться на третий или даже последующие сроки либо просто существенно эти сроки продлевали.
При этом использовались схожие конституционные и внеконституционные механизмы. А именно:
признание первого срока «нулевым», так как он начался до принятия действующей конституции, и разрешение баллотироваться на третий срок как на второй (Леонид Кучма — Украина109, Ислам Каримов — Узбекистан, Эмомали Рахмон — Таджикистан, Аскар Акаев — Кыргызстан);
устранение путем референдума поправки к конституции об ограничении на последовательные сроки (Александр Лукашенко — Белоруссия, Нурсултан Назарбаев — Казахстан, Ильхам Алиев — Азербайджан);
личное пожизненное президентство — в виде исключения — без внесения поправок в конституцию (Сапармурат Ниязов — Туркмения);
увеличение президентского срока посредством внесения поправок в конституцию с автоматическим продлением полномочий действующего президента (Назарбаев — Казахстан, Каримов — Узбекистан); при принятии белорусской конституции 1996 года полномочия Лукашенко, избранного в 1994 году, были «обнулены» и продлены на два года согласно переходным положениям; в России в 2008 году сроки конституционных полномочий президента и Государственной думы были увеличены до 6 и 5 лет соответственно;
снятие верхнего ограничения на возраст кандидата в президенты (Борис Ельцин — Россия, Назарбаев — Казахстан, Рахмон — Таджикистан).
Использовались также различные сочетания этих методов (например, Ниязов сначала отсрочил применение положения о двух сроках президентских полномочий, а потом был объявлен пожизненным президентом).
В результате такого искусственного продления полномочий некоторые президенты получили право находиться у власти более 20 лет, считая со времен СССР (Назарбаев и Каримов). В России с учетом возможности «тандема» с председателем правительства один и тот же президент теоретически может находиться у власти бесконечно. То есть налицо конституционные трансформации с целью удержания власти. Таким образом, конституционные трансформации многих стран — бывших республик СССР вполне могут быть охарактеризованы как имеющие заведомо коррупционный характер. Закономерно, что в результате такого похожего «завоевания власти» режимы этих стран по признаку нераздельности власти и собственности очень быстро стали похожи на другие авторитарные политические режимы. Только скорость, с которой властные группировки в странах СНГ прибрали к рукам все наиболее прибыльные экономические активы, существенно превышает ту, с которой, например, получили свои страны в собственность традиционалистские авторитарные режимы в Центральной Америке110.
Эти режимы постоянно имитировали демократические институты и тоталитарную риторику, без объяснения меняли пропагандистские модели, в отношении потенциальных оппонентов сочетали точечные репрессии и точечную же кооптацию, заменяли политическую конкуренцию соревнованием бюрократических кланов, а конституционную систему сдержек и противовесов — организацией административной биржи, где торгуют ресурсами, полномочиями, угрозами и обещаниями. Тем не менее экономическим фундаментом этого барочного палаццо являлась и является покупка лояльности за деньги: как правящий класс, так и граждане наделяются своей долей распределенных доходов, а взамен от первых ожидается участие, а от вторых — пассивность111.
Во взаимосвязи с проблематикой политической коррупции на основе подобных конституционных трансформаций Е. А. Лазарев выделил типологию постсоветских режимов и разделил все постсоветские страны на несколько групп. Первая группа — демократическое равновесие (к этому типу режимов он отнес страны Балтии)112. Вторая группа — демократическое неравновесие — на момент выхода его статьи в 2010 году к этому типу режимов он относил Украину, Молдову, Армению и Грузию. Третья, четвертая и пятая группы — режимы разной степени авторитарности: авторитарное неравновесие (Киргизия), авторитарное равновесие (Россия, Казахстан и Азербайджан) и закрытый авторитарный режим (Беларусь, Таджикистан, Узбекистан и Туркменистан)113.
Правда, по поводу равного демократического равновесия в странах Балтии есть серьезные сомнения. Например, А. Рябов и Е. Мишина полагают, что единственным успешным проектом создания постсоветского национального государства, которое завершило посткоммунистический транзит и, несмотря на проблему русскоязычного меньшинства, никакого отношения к постсоветскому пространству не имеет, является Эстония (unique case по совокупности показателей экономики, реформы полиции и судебной системы)114. В то же время двухобщинная парламентская Латвийская Республика, в которой значительная часть населения лишена избирательных прав, а национальные политические партии коалиционным путем осуществили захват парламента и удерживают его на протяжении четверти века, вряд ли может быть отнесена к демократически-равновесному типу политического режима. Позиция по вопросу гражданства, которую заняла Латвия, вызывает целый ряд вопросов с точки зрения демократии и политической стабилизации. Установление прямой и жесткой связи гражданства и свободного владения государственным языком превратилось в символ возрождения Латвии и одновременно с этим в инструмент политического воздействия, использовавшийся для исключения части населения страны из демократических процессов.
Тем не менее исследование Е. А. Лазарева само по себе крайне интересно, потому что анализ идет «от обратного». Если мы доказываем, что авторитарные и демократические режимы различаются своей потенциальной коррупционностью, то Лазарев, наоборот, выводит тип политического режима на основе антикоррупционных данных. И его типология практически полностью совпадает с данными международной организации «Всемирная конференция по конституционному правосудию»115.
Один из самых влиятельных философов ХХ века Карл Поппер утверждал, что политические институты — как крепости: их надо не только хорошо спроектировать, но и правильно населить116. И он совершенно прав. В дискуссии о том, является ли феномен коррупции онтологически присущим всякой публичной власти, недостаточно исследовать только лишь институциональное состояние режима (проектирование крепости). Очень многое зависит от личностей носителей власти (населения крепости). То есть у коррупции есть две важнейшие составляющие — институциональная возможность бесконтрольного и безнаказанного недолжного использования своих полномочий и система личных ценностей людей, принимающих решения, которая вступает или не вступает в противоречие с коррупционным поведением.
В поисках ответа на вопрос, верна ли максима лорда Дж. Актона о том, что «власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно», А. Рогоу и Г. Лассуэлл методом анализа конкретных ситуаций (case study) исследовали в исторической ретроспективе политические карьеры тридцати политиков, которые доминировали в системе публичной власти США в конце XIX — начале XX века. По результатам исследований они пришли к выводу, что максиму лорда Дж. Актона нельзя признать фундаментальной аксиомой, и сформулировали следующий вывод: «Честность не расходится с властью. Власть не обязательно ведет к коррупции или, наоборот, не всегда облагораживает»117. В этом с ними солидарен профессор Ю. А. Нисневич118, который считает, что, хотя структура и способна в значительной степени предопределять возможности и ресурсы политических акторов, но власть не существует помимо воли субъекта. Субъект является не пассивным носителем роли, а активным агентом. И только его личные действия (бездействия) влияют на результат власти.
То есть налицо зависимость общественно политических явлений от уровня освоения элитами конституционных и иных общечеловеческих ценностей. В любом коррупционном взаимодействии некто, располагающий публичным статусом и возможностями распоряжаться вверенной ему властью, использует возможности этого статуса не по прямому назначению, не в связи с достижением задач, ради которых данная публичная позиция была создана, а в соответствии с собственными интересами или личными представлениями. Но если его личные представления и интересы совпадают с прямым назначением публичной должности, то шансы его участия в коррупционном взаимодействии будут минимальны.
Склонность к коррупции лиц, мотивированных жаждой наживы, обусловлена прежде всего тем, что для таких соискателей должностей публичной власти принцип «цель оправдывает средства» если и не является главным, то, во всяком случае, рассматривается как вполне приемлемый. Причем первоначальный смысл, заложенный иезуитами в этот принцип, трансформируется: «цель оправдывает любые средства». Поэтому для личной выгоды и обогащения допустимо и возможно использовать должностные полномочия и права, распределять подконтрольные ресурсы в обход любых установленных правил119. Под эту цель возможно перекраивать конституционные принципы, менять их смыслы, ломать и коверкать государственные институты, обманывать, жульничать, беспредельничать и даже убивать, создавать любыми способами специальные институциональные коррупционные механизмы.
Итак, на состояние коррупции в сфере публичной власти огромное влияние оказывает внутренняя мотивация тех, кто приходит занять публичные должности. Такая мотивация определяется уровнем развития личности и характером ее ценностных ориентаций (население крепости). Да, она, безусловно, важна. Без нее не случится коррупционного взаимодействия. И все же Карл Поппер прав: хорошо спроектированные крепостные стены (институциональная составляющая) будут серьезно препятствовать коррупционному поведению. Если крепость спроектирована правильно, то тогда для реализации коррупционных целей возможно только два варианта — либо сломать крепость и построить другую, либо снести все внутренние перегородки, оставив фасад сооружения. Это, собственно, и есть тот самый образ имитационного политического режима, если его истинной целью является обогащение и нажива.
В итоге получается, что коррупционные государства и авторитарные политические режимы имеют одинаковые причины и институциональные основы. Развитие коррупционных и авторитарных государств в подавляющем большинстве случаев происходит по одному сценарию. Задачей псевдодемократической имитации авторитаризма может являться попытка сокрытия истинных коррупционных целей и задач власти. В такой ситуации конституционализм становится безусловной жертвой коррупции, поскольку является серьезной преградой на ее пути, которую коррупционному режиму необходимо устранить.
Надо быть безумно самоуверенным человеком, чтобы, не будучи экономистом, судить об экономике. Поэтому максимум, что можно сделать, это попытаться легкими штрихами, буквально пунктиром и без претензий на высокую точность, набросать картину, соединяющую учение о политических режимах и о причинах их конституционных трансформаций с экономической теорией.
Зачем и кому это нужно? Если необходимо поставить диагноз явлению, то обследовать его следует всесторонне. По аналогии: снижение зрения у диабетиков не лечится только глазными каплями — нужно снижать сахар, а перелом у человека, страдающего остеопорозом, не заживет сам собой — костную ткань нужно насытить кальцием. Система «государство — общество — политика — экономика» неразделима. Это целостный организм. Но разные науки рассматривают признаки и особенности этого организма по отдельности, не учитывая выводов друг друга. В первую очередь это касается юриспруденции. Это, пожалуй, одна из самых замкнутых в самой себе область знаний.
Взаимозависимость экономики с государством и правом (правовой политикой) не является популярным объектом исследования ученых. Некоторые политологи позволяют себе походя заявлять, что «никакой прямой связи между богатством или бедностью и демократизацией общества не существует»120. В течение долгого времени экономисты тоже крайне редко учитывали структурные и нормативно-организационные особенности власти при анализе экономических процессов, а юристы столь же редко в своих выводах апеллировали к экономическим знаниям. За исключением таких разделов конституционно-правовой науки, как экономическая конституция и конституционная экономика121. Но в данном случае речь не о них.
Первыми из научной изоляции вырвались экономисты. В российской науке «прорывателями» профессионального изоляционизма стали Евгений Ясин, Ярослав Кузьминов, Вадим Радаев, Андрей Яковлев, Владимир Гельман, Виктор Полтерович и Георгий Сатаров, которым, в силу российской специфики, с неизбежностью пришлось столкнуться с особенностями внедрения так называемых «имплантных» (заимствованных) политических и экономических институтов в политическую и экономическую действительность страны122. Из зарубежных ученых таковыми стали лауреат Нобелевской премии по экономике 1993 года американец Дуглас Норт и его соавторы Джон Уоллис и Барри Вайнгаст, которые в своем фундаментальном исследовании «Насилие и социальные порядки» всерьез задумались о соотношении политической и экономической конкуренции, экономического роста и эффективности реализации принципа верховенства права123, а также о значении состояния политических институтов для экономического развития.
Практически одновременно с Нортом другие американские экономисты — Дарон Аджемоглу и Джеймс А. Робинсон (далее Аджемоглу — Робинсон) — провели ряд еще более глубоких исследований о взаимодействии политических и экономических институтов. И если у Норта с соавторами политические институты всего лишь «имеют значение» для экономических процессов, то для Аджемоглу — Робинсона политические институты выходят на первый план и имеют решающее значение124. Да, конечно, их теория нуждается в определенной «докрутке» и в развитии. Но в целом она прорывная и заслуживает того, чтобы обратить на нее специальное внимание.
Итак, по мнению Аджемоглу — Робинсона, только правильно организованные политические институты в состоянии гарантировать стабильность и устойчивое развитие, поскольку они закрепляют уверенность в верховенстве закона и в безопасности прав собственности. Только эти институты исключают риск захвата власти диктатором, который изменит правила игры, экспроприирует богатство, заключит бизнесменов в тюрьму или станет угрожать их жизни. Только политические институты свидетельствуют о способности граждан контролировать политиков и влиять на их поведение. А она (эта способность), в свою очередь, определяет, будут ли политики агентами граждан или же станут постоянно злоупотреблять возложенной на них властью. В первом случае политики выстроят полезные для роста экономические институты. Во втором — будут накапливать личные состояния, следуя своей собственной линии, и сознательно создавать для этого неэффективные экономические институты. В итоге Аджемоглу — Робинсон делают следующее заключение о соотношении и роли экономических и политических институтов: «В то время как экономические институты имеют решающее значение в определении того, будет ли страна богатой или бедной, политика и политические институты определяют, какие именно экономические институты страна будет иметь»125. То есть выводится прямая зависимость «богатства или бедности» от состояния политических институтов.
В центре теории Аджемоглу — Робинсона о развитии и отсталости находится деление политических и экономических институтов на инклюзивные (inclusive) и экстрактивные (extractive). Соответственно, экономики стран, где преобладают первые, называются инклюзивными, а те, в которых доминируют вторые, — экстрактивными. Для русского уха термины звучат непривычно и сложно различимо. Наверное, их можно было бы попытаться как-то адаптировать по значению к русскому языку, назвав, например, «развивающими» и «выжимающими». Но, чтобы не произошло искажения, как это случилось с термином «верховенство права», лучше этого не делать, потому часть смысла все равно теряется. В конце концов, любой новый термин однажды становится привычным и понятным. Главное — разобраться, что он означает.
Если определить значение максимально коротко, то экстрактивными институтами являются те, которые извлекают ресурсы определенных слоев населения с целью их перераспределения в пользу элиты. А инклюзивные институты — это политические и экономические институты, которые дают равные стартовые возможности и четкие правовые гарантии126.
Между экономическими и политическими институтами существует сильная синергия. Экстрактивные политические институты концентрируют власть в руках элиты и не ограничивают ее в том, как и на что эта власть может употребляться. Поэтому элита совершенствует экстрактивные институты, которые позволяют ей эксплуатировать остальное население. В условиях постоянного сохранения узкой прослойки людей у власти и отсутствия нормального избирательного права усовершенствованные политические институты помогают тем, кто обладает властью, подстроить экономические институты под себя, то есть приспособить их для собственного обогащения за счет всех остальных и для дальнейшего укрепления своей власти. В свою очередь, это экономическое богатство помогает консолидации власти (например, за счет возможности содержать достаточные вооруженные силы и силы безопасности). Таким образом, экстрактивные институты поддерживают друг друга и в результате обретают устойчивость.
В ряде стран экстрактивность поддерживается так называемым «нефтяным проклятием», поскольку значительная база природных ресурсов стабилизирует любой авторитарный режим. Связано это с тем, что, извлекая ренту из монополизированного рынка по добыче ископаемых, политические элиты не зависят от подавляющей части налогоплательщиков и, соответственно, избирателей и лишены поэтому необходимости идти на компромиссы с ними127.
Инклюзивные экономические институты появляются в результате работы инклюзивных политических институтов, которые распределяют власть среди широкого круга граждан и накладывают ограничения на ее произвольное применение. Они затрудняют узурпацию власти, и лица, контролирующие политическую власть, не могут легко учредить экстрактивные экономические институты ради собственной выгоды. В свою очередь, инклюзивные экономические институты обеспечивают более равное распределение ресурсов и за счет этого способствуют сохранению инклюзивных политических институтов.
На самом деле теория Аджемоглу — Робинсона, так же как и формула коррупции Клитгаарда, описывает две формы экономического существования различных политических режимов. Модель государств с экстрактивными институтами соответствует режимам авторитарным, а с инклюзивными — демократическим. Сами авторы подтверждают это, говоря, что большинство существовавших в истории государств были основаны на экстрактивных институтах, то есть были авторитарными. И только массовый приход демократий с инклюзивными институтами вызвал в мире гигантский экономический и научно-технологический прорыв. Современное экономическое развитие ряда устойчиво-демократических стран наглядно подтверждает это. Показательно, например, что из всех непостсоциалистических стран Евросоюза в худшем экономическом положении сегодня оказались те, которые переживали авторитарные правления во второй половине ХХ века: Греция, Испания, Португалия.
Экстрактивные и инклюзивные институты, по утверждению авторов, могут сосуществовать, но это сосуществование непрочно. Экстрактивные экономические институты при инклюзивных политических институтах вряд ли в состоянии поддерживать себя сколь-нибудь долго. Аналогично, инклюзивные экономические институты не поддерживают экстрактивные политические институты: либо они трансформируются в экстрактивные к выгоде власть имущих, либо создаваемый ими экономический динамизм дестабилизирует экстрактивные политические институты, заменяя их инклюзивными128. Потому что между политическим плюрализмом и инклюзивными экономическими институтами существует прямая связь. Равно как отсутствие политической конкуренции напрямую связано с экстрактивными экономическими институтами. Этим выводом авторы фактически дают ответ на вопрос, почему и зачем в имитационных авторитарных режимах происходят конституционные трансформации.
Распределяя власть среди широкого круга лиц, инклюзивные политические институты будут неизбежно разрушать основу таких экономических институтов, которые поддерживают экспроприацию ресурсов у большинства населения, создают барьеры для входа новых игроков на рынок и в целом ограничивают круг бенефициаров рыночной экономики узким кругом властных элит. То есть они уменьшают ренту, которую элита могла бы извлекать, пользуясь экстрактивными политическими институтами: когда на рынках конкурирует много сильных игроков, каждый из них, включая аффилированных с элитой, ограничен необходимостью соблюдать контракты и уважать частную собственность контрагентов. Коррупционно-ориентированным элитам такая ситуация не подходит. Поэтому они будут прилагать максимум усилий для экстрактивного разворота своих стран. А дальше начинается бег по кругу: коррупционный экономический интерес — завоевание власти — создание экстрактивных политических институтов — удержание и концентрация власти — создание экстрактивных экономических институтов — снижение экономических показателей — усиление экстрактивных политических институтов во имя сохранения власти и т. д. Потому процесс борьбы за ограниченные ресурсы, доходы и власть легко перерастает в борьбу за установление правил игры, за выбор экономических институтов, которые определяют характер экономической активности ее бенефициаров.
В государствах с явным доминированием экстрактивных институтов политические элиты практически не ограничены в своих действиях по созданию подконтрольных монополий и близких к ним хозяйственных организаций, приносящих средства, которыми они вольны распоряжаться по своему усмотрению. Эти средства распределяются ими между накоплением личного богатства и инвестированием в укрепление существующих экстрактивных политических институтов, которое принимает различные формы: оплата лояльных вооруженных формирований, подкуп судей, фальсификация выборов и пр. Ну а достижение политических целей в этой системе едва ли не автоматически расширяет возможности извлечения ренты из экономической деятельности. Это и составляет суть порочного круга. Политическое руководство в таких государствах не идет на стимулирование инноваций в экономике, не создает прозрачной патентной системы и других экономических стимулов вроде строжайшей охраны частной собственности.
Как уже говорилось, главное отличие таких стран от стран с преобладающими инклюзивными институтами — отсутствие гарантий прав собственности, поскольку желание и реальная возможность инвестировать и повышать производительность появляются только при наличии таких гарантий. Именно поэтому инклюзивные экономические институты названы «двигателями процветания»: они создают инклюзивные рынки, которые не только предоставляют людям право свободно выбирать деятельность, более всего отвечающую их талантам, но дают им возможность реализовывать это право129. Способность экономических институтов использовать потенциал инклюзивных рынков, поощрять технологические инновации, инвестировать в человеческий капитал и мобилизовать таланты и навыки значительного числа людей — это необходимое условие экономического роста. Но он будет происходить, только если его не удалось заблокировать тем, кто боятся от него проиграть и потерять привилегии, на которых основаны их богатство и власть.
Российская конституционная трансформация130 последнего двадцатилетия по своей природе откровенно политически и экономически экстрактивна. Она — творение рук победителей в политической борьбе, которые, становясь властью, получили возможность изменить условия конкуренции. И если изначально конституция была построена иначе, предполагала инклюзивное политическое устройство, то его нужно было менять любым способом, подстраивая под истинные интересы политических элит. В том числе способом постепенного внеконституционного изменения инклюзивных политических институтов на экстрактивные. Что, собственно, и произошло. Другой вопрос — насколько эти экстрактивные изменения проводились системно и целенаправленно. Эпизодические и разовые трансформации должны настораживать, но они могут не привести к потере конституционного баланса. А если он сохраняется, то инклюзивные институты начинают сами себя защищать. Что, собственно, и происходило в постсоветских государствах с парламентской формой правления. В президентских и смешанных формах риск всегда был выше из-за сложного сочетания коллегиальных и единоличных полномочий. И когда в этом сочетании индивидуальные полномочия начинали откровенно превалировать, компенсаторный механизм системы переставал работать131.
Но государство, которое радикально меняет свои представления о содержании конституционных принципов и, что гораздо опаснее, старается приспособить их к текущей политической ситуации, не может считаться сильным. Сильным является государство, которое стабильно функционирует в соответствии с запретами, велениями, требованиями, составляющими содержание демократических конституционных принципов132.
Именно поэтому России как экономическому пространству, как зоне российского права, как политической системе перестали доверять. Ей перестали доверять все, начиная от собственных граждан и вплоть до личных друзей президента. Причем последние, знающие эту систему и это пространство лучше других, не доверяют ей в самой большой степени. То есть мы имеем дело с ситуацией, когда легально использовать систему боятся даже самые привилегированные ее участники. Боятся настолько, что совершенно законный бизнес предпочитают делать вне страны.
С 1991 года Россия в труднейших условиях начала строить новую, рыночную экономику, которая должна была стать существенно более эффективной средой для предпринимательства, основой для развития и роста благосостояния граждан. Несмотря на все издержки рынка, через которые проходили все молодые капиталистические государства, в том числе несмотря на приватизацию, появление олигархов и приближенных бизнесменов, сращивание бизнеса и власти (Томас Гарди и Теодор Драйзер хорошо описали эти явления), это развитие началось. Эффективное законодательство, растущая конкуренция, формирующееся гражданское общество должны были постепенно ограничить и свести к минимуму все эти негативные явления.
Вместо этого в России стала утверждать себя модель, которую поначалу обозначили полуметафорическими формулами, имеющими под собой тем не менее реальную жизненную основу: «криминальное общество», «кумовской капитализм», «клептократия», «мафиозное государство». Действительно, размах таких явлений, как рэкет, блат, рейдерство, коррупция, непотизм, теневая экономика, поразил воображение наблюдателей, как внешних, так и внутренних133. На практике была создана токсичная среда, в которой господствуют беспрецедентное засилье бюрократии, катастрофическое правоприменение по звонку и диктат силовых органов в решении гражданско-правовых споров, произвол монополий и активно пропагандируемая культура пренебрежения к закону, презрения к предпринимателю и инвестору и примата классовой справедливости (то есть сиюминутной личной выгоды) над честностью. В этой среде не только обычные предприниматели (не говоря уже об иностранных) не могут нормально работать. Создатель кроссплатформенного мессенджера Telegram предприниматель Павел Дуров охарактеризовал ситуацию следующим образом: «Если вы принимаете архаичные законы, которые ограничивают свободы, вы закончите тем, что уничтожите собственную экономику. Поэтому за последние несколько лет Google, Oracle и Microsoft закрыли свои представительства в России, и многие небольшие компании последовали их примеру»134.
И не только они. Даже приближенные к власти выходят в эту токсичную среду как в открытый космос только для того, чтобы взять кредит и увести деньги в офшор, чтобы купить бизнес, сделав бенефициаром панамскую компанию, чтобы доставить товар, а выручку получить на офшорный счет — по британскому, а не по российскому праву, под неусыпным оком compliance, под боком у налагающих на них санкции американцев, под страхом быть найденными группой журналистов и раскрытыми The Guardian, — где угодно, но только не в России135.
К юридическому анализу теории Аджемоглу — Робинсона хотелось бы еще добавить проблему пределов вмешательства государства в экономическую деятельность. Этот вопрос в их работе явно просматривается, но он не вполне четко обозначен. Хотя ответ на него прямо вытекает из различия инклюзивных и экстрактивных политических институтов. Первые не предполагают чрезмерного, удушающего правового регулирования за исключением четко очерченных пределов деятельности государственных органов и процедур контроля власти. Вторые, наоборот, максимально размывают правовое ограничение власти (по формуле Клитгаарда) и создают избыточное правовое регулирование для всех других сфер жизни. В том числе путем интерпретации смыслов, создания неправовых законов и официальной неправовой правоприменительной практики. И в первую очередь это касается государственного вмешательства в экономическую деятельность.
Профессор Филиппов вообще предложил классифицировать политические режимы по степени политического контроля над обществом и над всеми сферами общественной жизни без исключения. Тогда, по его мнению, виды (или типы) политических режимов уложатся в однородную шкалу — от тоталитарного режима (максимально охватывающий контроль) до анархического. Потому что именно политический режим определяет механизм воздействия политической власти на экономические институты и отношения. И именно политический режим в зависимости от своего типа достаточно определенно и конкретно дифференцирует виды и степени свободы социальных субъектов. Например, предоставляет широкую свободу экономической деятельности по конкретным нормативным показателям (присутствие бизнеса во власти, предел налога на прибыль, гарантии гражданских прав и т. п.), но пресекает любые посягательства экономических субъектов на политическую власть или дает политические преференции только тем коммерческим организациям, которые непосредственно оказывают финансовую помощь государственной власти136. В целом такой подход вполне согласуется с теорией Аджемоглу — Робинсона.
При доминировании и просто при достаточной развитости публично-правовых институтов механизм обеспечения собственности включает в себя прежде всего публично-властную защиту и в равной мере распространяется на всех. Но этого нет в посткоммунистической ситуации, когда публично-правовые институты неразвиты и акторы публичной власти в той или иной мере действуют в своих частных интересах.
Власть-собственность означает, что собственность реально можно защитить в той мере, в которой собственник имеет реальный доступ к публичной власти. Чем выше цена объекта собственности или доходность бизнеса, тем больше вероятность, что правомочия собственника или бизнес контролируются публично-властными акторами. Соответственно, чем выше положение человека в иерархии власти, тем больше вероятность, что его легальные доходы от объектов собственности существенно превышают его вознаграждение за государственную службу. Государство, выступающее одновременно в роли верховного собственника, может быть только авторитарным. Поэтому либерально-демократические преобразования первых лет после слома социализма закономерно сменяются выстраиванием авторитарного порядка. Соединение власти и собственности и авторитаризм следует расценивать не как «злой умысел» правящей бюрократии, а как реальность, которая не может быть иной — в силу неразвитости правовой культуры. Эта реальность может быть менее криминальной и репрессивной, но не может быть либерально-демократической.
Посттоталитарная модернизация в неразвитой правовой культуре порождает неофеодализм — общественный строй, при котором признается собственность, но основным субъектом собственности является государство. Такой строй неэффективен даже в сравнении с государственно регулируемым рынком. Когда государство действует как субъект, устанавливающий правила экономической конкуренции, и одновременно как хозяйствующий субъект, оно объективно не может обеспечивать приемлемую конкуренцию137. Неудивительно, что еще в 2016 году Федеральная антимонопольная служба России заявила о контроле государства над 70% российской экономики и раскритиковала увеличение доли государства в экономике и политику импортозамещения. По мнению ведомства, именно государство является сегодня главным врагом конкуренции. По данным ФАС, вклад государства и госкомпаний в ВВП России вырос с 35% в 2005 году до 70% в 2015-м. Кроме того, количество государственных и муниципальных предприятий за три года (2012–2015) утроилось и такие организации по-прежнему создаются на рынках с развитой конкуренцией, где использование административного ресурса может стать серьезной угрозой138.
Утешает одно: авторитарный режим с его высоким уровнем экстрактивности не бесконечен. Он имеет свои экономические пределы. Аджемоглу — Робинсон утверждают, что, с одной стороны, «экстрактивные институты по самой своей логике должны создавать богатства, с тем чтобы было что извлекать. Монополизирующий политическую власть и контролирующий централизованное государство правитель может даже привнести какую-то толику закона и порядка, системы правил и стимулировать экономическую активность». С другой — экономический рост в построенных на экстрактивных институтах социальных порядках со временем исчерпывает себя и не может быть устойчивым. Потому что рост благосостояния населения важнее роста ВВП, который тоталитарные модели способны вполне эффективно обеспечивать на коротких исторических отрезках. Это миф, что авторитарное государство — сильное. Оно слабое, импотентное. А в большинстве случаев просто отсутствующее139.
Вывод прост — разного рода «экономические чудеса» в таких социумах (что советское чудо, что нынешнее китайское) в конечном счете не переводят эти социумы в иное качество, если только радикально не меняются политические институты. Поэтому не случайно Аджемоглу — Робинсон обращаются к китайскому опыту, подробно описывая, как сплотившаяся вокруг Дэн Сяопина часть руководства осознала, что экономический рост станет возможным только при серьезных подвижках в направлении инклюзивных экономических институтов. «Возрождение Китая последовало только вместе со значительным отходом от наиболее экстрактивных экономических институтов в пользу более инклюзивных»140. Но при этом права собственности в Китае обеспечены недостаточно, мобильность труда жестко регулируется, существует взаимовыгодная спайка между партийным руководством и бизнесом и сохраняется жесткий партийный контроль над экономическими институтами. «Птица в клетке» — так назвал китайский капитализм один из соратников Дэн Сяопина. Поэтому высокие темпы экономического роста, который дала частичная замена экстрактивных экономических институтов на инклюзивные, при сохранении экстрактивных политических институтов неизбежно приведут к его исчерпанию141.
Лукьянова Е. Идентичность и трансформация современного права // Сравнительное конституционное обозрение. 2020. № 3 (136). С. 130–147.
Эта статья о причинах, особенностях и перспективах развития так называемого оборонного конституционализма. В ней сделана попытка обобщения результатов судебных споров и научной дискуссии об идентичности, выделения из них главного и заострения внимания на некоторых оттенках, которые помогли бы глубже понять их причины и особенности. Например, на проблеме соотношения понятий национальной и конституционной идентичностей, на оборонительно-суверенном характере причин трансформации одного понятия в другое и на недопустимости их смешения. Особо выделяется такая форма оборонного конституционализма, как искусственная конституционная идентичность. В статье анализируются ее европейские образцы в Венгрии и в Латвии. Для оценки пределов судебной интерпретации в спорах об идентичности предлагается ввести критерий конституционной добросовестности.
Наряду с юристами вывод об обострении проблемы идентичности сделан также политологами. Они анализируют процессы глобализации и именно в них находят истоки этого феномена. Таким образом, корни юридической дискуссии оказываются глубже, нежели просто спор о соотношении национального и наднационального законодательства. Они являются всего лишь закономерным следствием геополитики, которая, в свою очередь, не только выражается в юридических конфликтах, но и воплощается в способах, формах и в содержании правового регулирования в целом и конституционного права в особенности. Потому что любой юридический процесс — всего лишь зеркало общества. В современном мире общество все больше выходит за пределы своих национальных границ, постепенно обретая общие наднациональные культурные и мировоззренческие черты. Соответственно, право идет тем же путем, непросто и порой болезненно вырабатывая свою новую наднациональную идентификацию.
В статье объединяются два сюжета — политологический и юридический. На первый взгляд может показаться, что они не имеют очевидной связи. Но это не так. По мнению автора, оба процесса являются неразрывными частями большой картины современного мира. Без их соединения невозможно понять происходящее и адекватно предвидеть будущее. Равно как невозможно в современных условиях прогрессирующего познания мира оценивать любые явления в узких замкнутых рамках одной отдельно взятой науки.
Фрэнсис Фукуяма назвал современный период мировой истории периодом «возмущенных идентичностей» и посвятил разбору данного феномена целую книгу142. Выход в свет этого крайне интересного политологического труда совпал по времени с некоторым снижением остроты почти десятилетней международной юридической дискуссии ученых, которая возникла из споров об идентичности в международных судах Европы и в конституционных судах отдельных стран о пределах вмешательства меж- и надгосударственных органов в юрисдикцию государств — членов ЕС.
К моменту выхода книги Фукуямы мнения правоведов более или менее устоялись, поскольку было накоплено достаточно эмпирического и теоретического материала для осмысления проблемы. Выяснилось, что дискуссия эта не вполне юридическая с привычной точки зрения. Формально начавшись с соотношения права Евросоюза и национальных правовых систем входящих в него государств, дискуссия вышла далеко за пределы Евросоюза и оказалась совсем о другом. Она о новых процессах в современном конституционном праве, о едином европейском правовом мышлении (Common European Legal Thinking) и о новой правовой морали. Анализ правовых документов и накопившихся судебных решений привел большинство исследователей именно к тому, о чем пишет Фукуяма: в мире на всех уровнях идет поиск баланса между национальными и универсальными ценностями, определяющими сущность столетия, такого непохожего на все предыдущие. «Бои» на поле идентичности пока еще идут. Дискуссия не закончена. Но она все больше приобретает четкие очертания новой правовой философии, лежащей в основе современного европейского конституционализма. Это крайне интересно и достойно хотя бы предварительного научного анализа, потому что важно быть профессионально готовыми к любой вариативности развития.
Прежде чем перейти к сути дискуссии, следует сразу сказать, что научных работ по вопросу об идентичности настолько много, что одно их перечисление может потянуть на солидную библиографическую брошюру, а подробный анализ — на полноценную монографию. Поэтому, чтобы не сбиваться на повторение и пересказ, в этой статье выделены те из них, которые, по мнению автора, являются промежуточно итоговыми и особо интересными. Это работы немецкого и венгерского профессоров Райнера Арнольда и Андраша Шайо, нидерландской исследовательницы Элке Клoутс, российских ученых Татьяны Васильевой, Алексея Исполинова, Александры Троицкой и Татьяны Храмовой143. Почему из всего огромного массива высокопрофессиональных исследований выбраны именно эти? Потому что в каждом из них не просто исследуются отдельные термины и кейсы, их авторы выходят на более высокий уровень обобщения отдельных аспектов проблемы. Так, Элке Клоутс предлагает критерии оценки несовпадения понятий национальной и конституционной идентичностей. Дополняя выводы Алексея Исполинова, который дает общую картину состояния конституционно-правовых споров в их международно-правовом измерении, Татьяна Васильева приходит к выводу об их оборонительном характере. Анализируя пределы судебной интерпретации по вопросам идентичности, Александра Троицкая и Татьяна Храмова вплотную подходят к проблеме конституционной добросовестности. Блестящий анализ Райнера Арнольда и Андраша Шайо дает перспективное видение развития конституционализма и конституционного права в современном мире. Все эти работы в наложении на исследования смежных наук позволяют «увидеть за деревьями лес», заглянуть за грань очевидного и более полно понять происходящее на правовом поле.
Формальной причиной возникновения дискуссии стало закрепление в учредительных актах Европейского союза принципа уважения национальной идентичности государств — членов ЕС. Впервые соответствующее положение появилось в Маастрихтском договоре в 1992 году144. Но изначально звучало оно иначе, нежели сейчас: «Союз должен уважать национальную идентичность своих государств-членов, чьи системы управления основаны на принципах демократии». Тогда эта формулировка не вызывала споров. Ситуация значительно изменилась с появлением нового варианта упоминания национальной идентичности в тексте провалившейся Конституции Европы (от 29 октября 2004 года) и в Лиссабонском договоре о ЕС, вступившем в силу 1 декабря 2009 года (ст. 4-2). Теперь это положение звучит следующим образом: «Союз уважает национальную идентичность, присущую основополагающим политическим и конституционным структурам государств-членов, включая региональное и местное самоуправление, а также их неотъемлемые государственные полномочия, включающие обеспечение территориальной целостности государства, поддержание правопорядка и охрану национальной безопасности»145.
Более подробно содержание национальной идентичности не расшифровывалось ни в одном правовом акте, а значит, создавалась возможность для ее различной интерпретации как в культурно-лингвистическом смысле (уважение исторических, культурных и языковых традиций конкретного государства), так и в конституционно-правовом значении (уважение конституционных традиций и особенностей). Впрочем, именно так чаще всего и происходит с правилами, страдающими правовой неопределенностью. В результате норма о национальной идентичности стала использоваться не по своему прямому назначению, а для разрешения других насущных вопросов. В частности, для разграничения полномочий в условиях новых контуров двухуровневого правового регулирования и приоритета права ЕС. Подобный подход вызвал буквально эффект домино в виде появления целой серии решений конституционных судов разных государств — членов ЕС. Суды (органы конституционной юстиции), в частности Конституционный совет Франции, немецкий Bundesverfassungsgericht (Федеральный Конституционный суд Германии) и Конституционный трибунал Республики Польша, признавая в целом приоритет права ЕС над национальным законодательством, пытались устанавливать его условия и пределы, оставляя за собой право в исключительных случаях и при определенных обстоятельствах рассматривать вопрос о неприменении актов ЕС в национальных правопорядках. Под видом защиты национальной и (или) конституционной идентичности делать это было удобно, хотя некоторые суды, например Конституционный суд Чехии, использовали аналогичные по смыслу аргументы без прямой отсылки к идентичности.
При этом каждый конституционный суд описывал «национальную идентичность» по-своему и крайне широкими мазками. Например, как основы государственного строя, формы правления, демократию, верховенство права и основные права человека, оставляя себе пространство для дальнейшего маневра. Тем не менее в итоге ни один конституционный суд государств — членов ЕС так и не признал неконституционность какого-либо акта ЕС на основании нарушения либо статьи 4-2 Договора, либо своей конституционной идентичности. Судя по всему, причиной подобной сдержанности стало осознание угрозы единству правопорядка ЕС в виде рисков появления различных толкований одного и того же положения права ЕС.
Опять-таки вопреки ожиданиям никакого сотрудничества между конституционными судами и Судом ЕС по вопросам толкования статьи 4-2 тоже не сложилось. Конституционные суды предпочли уклониться от преюдициальных обращений в Суд ЕС по этим вопросам146.
Все это стало прекрасным материалом для научного анализа, поскольку и сам текст нового нормативного документа, и доводы судов по необычному виду споров всегда привлекают внимание научного юридического сообщества, одним из любимых занятий которого является сравнительный анализ дефиниций и вариаций их интерпретаций.
Национальная или конституционная? Любопытно проследить, как произошла трансформация национальной идентичности в конституционную. Как мы помним, в тексте Договора о ЕС нет термина «конституционная идентичность». Там лишь сказано о «национальной идентичности государств-членов, присущей их основополагающим политическим и конституционным структурам, включая региональное и местное самоуправление». Тем не менее довольно быстро термины «национальная идентичность» и «конституционная идентичность» де-факто стали использоваться как взаимозаменяемые. Что только не подразумевалось под ними! Например, «обязательство институциональных структур Союза уважать культурную идентичность государств-членов в той мере, в которой различные религиозные, языковые и культурные аспекты общественной жизни находят выражение в политической и конституционной структурах страны»147, или «особый статус права на уважение достоинства личности в немецком праве», или «своеобразие интерпретации концепции светской государственности во французском праве»148.
Однако думается, что соединение идентичностей (национальной и конституционной) является как минимум спорным, а как максимум — ошибочным. Эта спорность очень хорошо видна в высказываниях двух генеральных адвокатов Суда ЕС П. Мадуро и П. К. Вильялона. Первый в своем заключении утверждает, что национальная идентичность однозначно распространяется на конституционную идентичность, которую ЕС обязан уважать. Однако уважение идентичности государства-члена не может трактоваться как абсолютное обязательство считаться со всеми национальными конституционными нормами. В противном случае национальные конституции превратились бы в инструмент, позволяющий государствам-членам уклоняться от соблюдения права ЕС в определенных сферах. Более того, это могло бы привести к дискриминации государств-членов на основании содержания их конституций. То есть вроде бы национальная идентичность включает в себя конституционную, но при этом конституционная идентичность не может быть абсолютной. Получается, что ответа нет. Второй адвокат констатирует, что понятие конституционной идентичности в должной степени не разработано и что оно относится к сфере усмотрения каждого из государств-членов. Он тоже не отвечает на вопрос, а просто уходит от него, переадресовывая решение другим исследователям.
Элке Клоутс напрямую оспаривает правомерность трансформации национальной идентичности в конституционную. Она считает, что требования уважения к национальной и к конституционной идентичностям основаны на теоретически несовместимых подходах. В Договоре о ЕС содержатся требования уважения только национальной идентичности государств-членов. Но об их конституционной идентичности в нем не сказано ничего. Клоутс настаивает на необходимости проведения четкой границы между тем, что на самом деле имеется в виду в статье 4-2 Договора, и тем, во что это значение превратилось в ходе правоприменительной практики. Представляется, что она права.
«Акцент статьи 4-2 Договора на национальной идентичности резко контрастирует с озабоченностью некоторых национальных конституционных судов конституционной идентичностью», — пишет Клоутс. И задает вполне обоснованный вопрос: «Если причины, по которым Союз должен уважать национальную идентичность, настолько убедительны, почему конституционные суды используют другую риторику, основанную на идентичности конституционной?» По ее мнению, произошел некий концептуальный скачок, который требует серьезного обоснования, но большинством ученых, которые защищают эту позицию, такого обоснования не предлагается. Их прочтение статьи об идентичности, похоже, не основано на здравой теории юридического толкования. В лучшем случае существует молчаливое предположение о том, что, квалифицируя идентичность как национальную, составители Лиссабонского договора стремились удовлетворить требование некоторых конституционных судов о том, что законодательство ЕС уважает идентичность их конституционного порядка. Но такого допущения явно недостаточно для обоснования трансформации национальной идентичности в конституционную149.
В то время как доктрина конституционной идентичности основана на требовании суверенитета от имени государств-членов, в оговорке о национальной идентичности, изложенной в статье 4-2 Договора, изначально речь идет об уважении исторических, культурных и языковых традиций конкретного государства и об основополагающих принципах политической морали — индивидуальной автономии, распределительном правосудии, совещательной демократии и справедливости как равном уважении, о свободе и жизнеспособности общего многонационального политического сообщества. В итоге получается логическая подмена: через обязанность ЕС уважать национальную самобытность государств-членов конституционные суды ряда стран (Германии, Испании, Чехии, Польши и др.), трактуя вопросы суверенитета (по существу, это называется спорами о компетенции), выработали подменный термин «конституционная идентичность», который зачастую не имел никакого отношения к национальной самобытности (идентичности) и которым всего-навсего маскировался спор о суверенитете.
Поэтому главное сейчас — прийти к пониманию, что конституционная и национальная идентичность — это не одно и то же. Национальная идентичность — явление морально-культурное, совсем не обязательно и далеко не во всех своих проявлениях отраженное в конституциях. Это явление может рассматриваться в качестве конституционной идентичности только тогда, когда приобретает общепризнанную конституционно значимую определенность и институциональное закрепление (как, например, особенности местного самоуправления и распределительного правосудия). Конституционная идентичность — понятие гораздо более «строгое». Оно базируется на политико-правовых и мировоззренческих ценностях, зафиксированных в конституционных текстах. И понимать ее можно максимум так, как это сформулировано в Германии: «идентичность действующего конституционного порядка, его базовых конструкций и составляющих его структур» (дело Solange I от 29 мая 1974 года). Апелляции к конституционной идентичности не могут произвольно выходить за пределы права и правовой культуры, а следовательно, использоваться в целях, отличных от охраны сформулированных на данный момент правовых ценностей. Более того, о конституционной идентичности можно говорить только в исторических рамках последовательно неизменяемых конституционных целей и задач, поскольку эти задачи могут превратиться в свою категорическую противоположность при смене политического режима или при изменении целеполаганий правящих элит. Равно как невозможно апеллировать к конституционной идентичности, опираясь на «преданья старины глубокой» доконституционных эпох.
Подмена одной идентичности другой или их мягкая взаимотрансформация ошибочны, неоправданны и даже опасны с точки зрения возможности политического манипулирования. Поэтому концепция национальной идентичности должна быть постепенно уточнена, и четкое раскрытие ее смысла станет задачей именно юридических комментаторов с позиции нового правового мышления, как бы сложно и долго это ни происходило. Элке Клоутс уже положила достойное начало этому процессу.
Профессор Т. А. Васильева назвала судебные споры о конституционной идентичности оборонительным конституционализмом150. Это, пожалуй, самый точный термин, в который вмещается не только правовой, но и политологический аспект проблемы. Итак, «возмущенные идентичности» — точно по Фукуяме — сопротивляются всеми доступными им способами. В том числе и через юридические процедуры. Защита нации от влияния извне — это один из самых ярких признаков политиков правого и популистского толка, сильно активизировавшихся в мире в первой четверти XXI века. Тем более что процессы глобализации — переход от привычного узконационального к новому и труднопонимаемому транснациональному — являются отличной питательной средой именно для подобной политической риторики. Все новое, до того как оно становится привычным и удобным, всегда встречает недоверие и сопротивление, а значит, обеспечивает противников этого нового электоральными преимуществами.
Официально право осуществления конституционными судами проверки соблюдения структурами ЕС принципа конституционной идентичности государств-членов предусмотрено в Германии, Чехии, Словакии и Венгрии. Показательно, что, кроме Германии, выработавшей приемлемое определение конституционной идентичности, все страны, заботливо создавшие себе легальную потенциальную возможность конституционного сопротивления, — это государства бывшего социалистического лагеря, одновременно в 2004 году вступившие в Европейский союз в рамках «расширения ЕС на восток». Это страны с совершенно иной правовой ментальностью, поскольку социалистическая юриспруденция не акцентировала внимания на учении о конституционных ценностях и конституционных смыслах. В большинстве из них в течение долгого времени господствовали позитивистские (даже легистские) представления о праве и о его регулирующей сущности и до сих пор не сформирована глубокая общенациональная культура прав человека. Еще одно заблуждение социалистической юридической науки — чрезвычайно специфическая трактовка государственного суверенитета, который понимался утопически как набор абсолютных и неограничиваемых полномочий власти в пределах своих государственных границ, при котором любые обязательства по международным договорам рассматривались как ограничивающие или ущемляющие его. Хотя в действительности международное сотрудничество и взаимодействие с международным сообществом не сокращают, а, наоборот, наращивают суверенитет любого государства, расширяют его возможности и предоставляют дополнительные полномочия.
Тем не менее, как уже говорилось, в итоге ни один конституционный суд государств — членов ЕС не признал неконституционность каких-либо актов ЕС на основании нарушения национальной идентичности (ст. 4-2 Договора о ЕС) либо на предмет его противоречия конституционной идентичности. Конституционные суды предпочли уклониться и от преюдициальных обращений в Суд ЕС по этим вопросам. И это касается не только государств — членов ЕС. Даже Россия в своих взаимоотношениях с Советом Европы, создавшая специальную процедуру обоснования отказа от исполнения отдельных решений ЕСПЧ, старается не злоупотреблять ею. Она пользуется этой процедурой крайне осторожно и точечно, с оговорками о необходимости исполнения обязательств.
На практике споры о конституционной идентичности чаще возникают во внутригосударственных юридических конфликтах в процессе проверки на соответствие конституции своих внутренних законов. Как правило, такие споры отличаются невысоким уровнем правовой аргументации. И это понятно — дискуссии о конституционной идентичности могут проходить исключительно в рамках ценностных категорий и устремлений, то есть «абстракций высокого уровня»151. Используя категорию конституционной идентичности, суды самостоятельно определяют, в чем выражается эта идентичность, в тот самый момент, когда решают конфликт. Российские ученые отмечают, что широко используемый Конституционным судом России ценностный подход к аргументации решений лишает эти решения определенности и предсказуемости, а потому должен быть сведен к минимуму в пользу формально-логического обоснования выводов152. Ведь несмотря на пристальное внимание, уделяемое как отечественной, так и зарубежной конституционно-правовой наукой ценностному компоненту конституций, функциональный потенциал именно тех норм, которые сцеплены с вопросами конституционной идентичности, остается малоизученным в силу своей абстрактности и субъективности.
По прошествии времени стало очевидным, что грозная риторика оборонительного судебного конституционализма не слишком опасна. В результате все споры свелись к достаточно мирному выяснению отношений и не нанесли реального ущерба иерархии правового регулирования внутри ЕС. Гораздо более опасной представляется искусственная конституционная идентичность, наличие феномена которой впору сегодня констатировать как внутри Евросоюза, так и за его пределами.
Под искусственной конституционной идентичностью следует понимать специально создаваемые новые конституционные нормы превентивно-оборонительного характера. В условиях конституционной связанности международными обязательствами государства искусственно обеспечивают себе юридические «подпорки» для обоснования отказа от выполнения этих обязательств в случаях, когда судебный оборонный конституционализм не срабатывает. Самое печальное, что подобные правовые экзерсисы зачастую приводят к внутренней противоречивости конституционных текстов, создают юридические препятствия для реализации демократических целей и задач государства (или вообще меняют эти цели) и придают изначально сформулированным конституционным ценностям и смыслам имитационный характер. Это крайне опасно, поскольку в результате искажения единой смысловой конституционной структуры на практике может произойти частичная или полная смена конституционной идентичности.
Здесь будут проанализированы примеры только государств — членов ЕС, так как исследование российской версии искусственной конституционной идентичности требует несколько другого формата статьи.
Одним из самых ярких примеров оборонительного конституционализма через создание искусственной конституционной идентичности является новейший конституционный опыт Венгрии. Как известно, до 1949 года в этой стране не было единой кодифицированной конституции. По сути, Конституция Венгерской Народной Республики была первой в ее конституционной истории. И просуществовала она (с редакциями и многочисленными правками) более 60 лет. Да, конечно, текст ее менялся вместе с политико-исторической обстановкой, но Венгрия не спешила принимать новую конституцию, она шла по пути последовательных конституционных трансформаций. Преамбула венгерской Конституции 1949 года в ее последней редакции проста и по-деловому лаконична: «Исходя из цели способствовать мирному политическому переходу к правовому государству, претворяющему в жизнь многопартийную систему, парламентскую демократию и социальное рыночное хозяйствование, Государственное собрание — до принятия новой Конституции нашей Родины — учреждает текст Конституции Венгрии».
18 апреля 2011 года парламент Венгрии принял новую Конституцию страны, которая стала одной из новейших конституций Европы. До этого Венгерская Республика оставалась единственным государством среди постсоциалистических стран со старой Конституцией.
К моменту принятия Конституции Венгрия уже без малого 7 лет была членом Европейского союза. Однако в новом Основном законе впервые была сделана попытка переосмысления так называемого «европейского пути». Он стал воплощением синтеза демократии и традиционализма, в нем множество отсылок к так называемой исторической конституции, под которой понимается совокупность нормативных актов, принятых в разное время, включая Золотую буллу 1222 года. В нем проводится идея правопреемственности Венгрии по отношению к Короне Святого Стефана (Иштвана). Это средневековое государство было в два-три раза крупнее современного, и в его состав входила Словакия, большая часть Хорватии, половина Румынии, сербская Воеводина и украинское Закарпатье, а также часть Австрии и Словении. В новой Конституции имеются формулировки, позволяющие считать все три с половиной миллиона зарубежных венгров гражданами страны. Более того, им обещается поддержка и защита, что на практике подкрепляется массовой раздачей венгерских паспортов. В законе констатируется, что народ Венгрии объединяют «Бог и христианство», закрепляется обязанность государства по защите жизни, но при этом оговаривается, что жизнь начинается с момента зачатия. То есть данное положение может трактоваться как запрет на аборты.
Вот некоторые пассажи из большой и пафосной двухстраничной преамбулы новой Конституции Венгрии под гордым названием «Национальное кредо» (или «Национальное признание»): «Мы, ЧЛЕНЫ ВЕНГЕРСКОЙ НАЦИИ… гордимся тем, что наш король Иштван Святой тысячу лет назад заложил крепкие основы венгерского государства и превратил нашу родину в часть христианской Европы… Мы чтим достижения исторической конституции и Святую Корону, в которых воплощается перманентность конституционной государственности Венгрии и единство нации».
Новая Конституция Венгрии вызвала критику со стороны многих политических деятелей и специалистов еще на стадии проекта. Против ее положений выступали и канцлер Германии Ангела Меркель, и госсекретарь США Хиллари Клинтон, и генсек ООН Пан Ги Мун. Кроме того, на нее буквально обрушилось негодование представителей либеральной прессы, открыто называвших документ прямой угрозой для европейской демократии. Ф. Фукуяма тоже довольно жестко охарактеризовал венгерские конституционные нововведения и политику руководства страны: «В. Орбан, — написал он, — заявляет, что венгерская национальная идентичность основана на принадлежности к венгерскому этносу — точно так же, как А. Гитлер говорил, что немецкая идентичность основана на немецкой крови»153.
После принятия Конституции в Венгрии прошли многотысячные акции протеста, ООН, Евросоюз и правительство Германии дали негативную оценку документа. Позиция Евросоюза также была крайне жесткой. Особое недовольство ЕС вызвало установление госконтроля за Центробанком, снижение пенсионного возраста судей с 70 до 62 лет (выражалось опасение, что таким образом правящие круги устранят неугодных судей), создание совета при телевидении и радио и усиление полномочий правительства при назначении судей Конституционного суда. Европейская комиссия распространила заявление о том, что ее представители «будут стремиться использовать свои полномочия для того, чтобы проанализировать совместимость Венгерской конституции и законов Евросоюза, а также, если это будет необходимо, начать процедуры, предусмотренные статьей 258 Договора о Евросоюзе о возможности исключения Венгрии из ЕС».
Венецианская комиссия также подвергла Конституцию Венгрии резкой критике. По мнению Комиссии, она ставит под угрозу существующие политические, экономические и другие достояния венгерской демократии. Проблемными вопросами Комиссия считает ограничение полномочий Конституционного суда, создание альтернативных контролирующих органов, которые могут деформировать систему разделения властей и угрожать развитию демократии в стране. Комиссия заявила, что вопрос защиты прав человека и гражданина должен быть более конкретно урегулирован в Конституции. В частности, те пункты, которые касаются прав и свобод венгров, живущих за пределами страны, могут повредить межгосударственным отношениям в Центрально-Восточной Европе154.
Венгрия не остановилась в своих конституционных преобразованиях. Она не только не прислушалась к замечаниям, но продолжала вносить антидемократические поправки в Основной закон. В том числе поправки, ограничивающие права студентов, гомосексуалов, людей, проживающих в гражданском браке, и цыган (криминализация бродяжничества). Но на фоне намеков на пересмотр границ, нетерпимости к однополым бракам, сомнений в праве на аборт и прямом указании на преимущественное положение одной из религий остальное уже казалось мелочью155.
С принятием седьмой поправки, вступившей в действие 29 июня 2018 года, в Основной закон Венгрии был введен новый, не раскрытый по содержанию термин «государственная самоидентификация», уходящий корнями в «историческую конституцию» (которой, как мы помним, не было). Причем государству вменено в обязанность защищать эту неясного происхождения идентификацию, приравненную к конституционной идентичности решением Конституционного суда Венгрии от 5 декабря 2016 года № 22156. Более того, эта обязанность признана основополагающей. Налицо нагромождение неопределенных и не соответствующих принципу верховенства права правовых конструкций, открывающих дорогу практически любым политическим манипуляциям. Программа «возвращения Венгрии венграм», основанная на постоянно усиливаемом противопоставлении «мы — они», и другие особенности венгерской конституции в совокупности привели к появлению своего рода «государства-монстра»157.
В итоге 12 сентября 2018 года в Европарламенте рассматривали доклад по Венгрии, подготовленный депутатом от Голландии Ю. Сархентини. В нем содержались обвинения в адрес венгерских властей в ограничении деятельности СМИ и Конституционного суда, неправительственных организаций и образовательных учреждений, в преследовании цыган. Вывод был строгим: Евросоюзу следует ввести санкции против Венгрии. Венгрия оспорила положения доклада, и дискуссия продолжается до сих пор.
Европарламент официально признал угрозу отступления Венгрии от основополагающих принципов Евросоюза и обязал исправить обнаруженные несоответствия в законах Венгрии и Евросоюза. Две трети представителей Европарламента, треть стран — членов Евросоюза или Еврокомиссия могут формально привести в действие процедуру, предусмотренную статьей 7 Лиссабонского договора. Это повлечет за собой обязанность Совета ЕС обсудить риски пренебрежения одного из государств — членов Союза основополагающими ценностями. Затем Совет ЕС, выслушав сторону защиты, должен решить, насколько обоснованы такие обвинения. Если две трети государств — членов Евросоюза решат, что обвинения действительно серьезны, то государство-нарушитель может быть подвергнуто санкциям, в частности лишиться права голоса в Совете ЕС. Однако для реализации таких мер требуется единогласное решение всех лидеров Евросоюза. И прецедент такой уже есть: в декабре 2017 года Еврокомиссия привела в действие статью 7 из-за судебных реформ в Польше, которые в Брюсселе сочли угрозой верховенству права. Это стало первым случаем применения статьи 7 в истории Союза158.
В дискуссии о венгерской конституционной реформе сфокусировались многие актуальные проблемы, подтверждающие выводы Фукуямы: роль национального суверенитета в глобальном мире, «границы» толерантности в отношениях с представителями иных этнических и конфессиональных групп, дилемма мультикультурализма и национализма, соотношение закона и морали в условиях возрождения христианских ценностей. Развитие конституционного права оказалось подчинено искусственному поиску национальной идентичности, хотя такой подход вполне обоснованно рассматривается юридической и политической науками как деструктивный и даже опасный для общества. Впрочем, корни противоречий между Брюсселем и Будапештом лежат, похоже, глубже. ЕС и Венгрия выглядят как образования из разных эпох159.
В отличие от Венгрии, у которой в досоциалистический период не было конституции, Сатверсме (Конституция) Латвии была принята 15 февраля 1922 года Учредительным собранием. Именно этот закон, немного обновленный в соответствии с европейскими стандартами прав человека (новая гл. 8), стал Конституцией Латвийской Республики после отделения ее от СССР и восстановления независимости. Сатверсме — лаконичный, текстуально скупой, но достаточно сложный документ, допускающий интерпретацию своих норм в соответствии с меняющимся временем160. Но в разгар общемировой войны идентичностей и обострения внутрилатвийского этнолингвистического конфликта, информация о котором усилиями правозащитников постепенно грозила трансформироваться в скандал европейского уровня, этого текста руководству страны все же оказалось недостаточно для политически нужных юридических интерпретаций. Поэтому в июне 2014 года была создана дополнительная искусственная конституционная идентичность Латвии — принята новая Преамбула к Сатверсме, в которой была сформулирована основная задача государства — «гарантировать существование и развитие латышской нации, ее языка и культуры на протяжении веков». То есть очень похоже на Венгрию — «Латвия для латышей». Это позволило Конституционному суду Латвии (Суду Сатверсме) должным образом разрешать юридические споры с национальными меньшинствами.
В решении Конституционного суда Латвийской Республики по делу, в котором группа депутатов сейма Латвии и ряд частных заявителей обжаловали запрет на образование в частных школах и вузах на любых иных языках, кроме государственного, с прямой ссылкой на преамбулу сказано: «Латышский язык является неотъемлемой частью конституционной идентичности Латвийского государства. преамбула Конституции раскрывает ценности, являющиеся основой формирования инклюзивного демократического общества. Латышский язык — одна из этих ценностей». Более того, из текста преамбулы Конституционным судом выведена прямая обязанность государства по проведению политики защиты языка: «В настоящий момент не исчезла необходимость в целенаправленной политике защиты государственного языка. Государство должно создать такую систему образования, которая будет обеспечивать эффективное обучение латышскому, то есть государственному, языку каждого нового поколения, в том числе лиц, для которых он не является родным. Эта обязанность охватывает также частные образовательные учреждения»161. Такая превентивная позиция о национальном языке как части конституционной идентичности государства была выработана не случайно. Суд явно исходил из понимания того, что европейские судебные инстанции, рассматривая проблему комплексно с точки зрения всего набора прав и свобод человека, могут встать на иные позиции. Например, в соответствии с положениями ЕКПЧ о защите собственности или о защите академических свобод в рамках Болонского процесса, сформулированных в Хартии вольностей университета — Magna Charta Universitatum162. Собственно об этом прямо сказано в решении Конституционного суда: «Опыт Балтийских стран свидетельствует о том, что универсальное применение стандартов ЕС… в государствах-членах без учета их истории не способствует интеграции общества, а, напротив, затрудняет ее. В Латвии учеба на государственном языке фактически является единственным способом обеспечить интеграцию общества».
Что интересно, само слово «Satversme» — тоже искусственное. Его изначально не было в латышском языке. Для обозначения основного закона было предложено использовать неологизм — специально изобретенное производное от глагола «спрятаться» и существительного «убежище» (patverties и tversme). Как видно, в нужное время «убежище» сыграло свою роль для придания специальной юридической силы особенностям национальной политики. Более того, до недавнего времени все граждане Латвии в официальном политическом дискурсе делились на две категории — Latvieši и Cittautieši — латыши и инородцы, люди другой национальности. И это важно, поскольку русскоговорящих «инородцев» в стране около 40%. Спустя некоторое время после принятия преамбулы президент Латвии Эгилс Левитс (один из главных авторов ее текста) все же предложил заменить Cittautieši на Līdztautieši. И тут все столкнулись с невозможностью точного перевода нового термина — он не имеет аутентичного смыслового аналога в русском языке. Это что-то между сочувствующими нации и соплеменниками, но никак не сограждане и не соотечественники163. С одной стороны, подобное словоупотребление понятно: в течение веков латышская нация «создавалась в дружбе против кого-то: есть мы (латыши) и есть чужие — те, кто у власти»164.
Но в ХХI веке в условиях латвийской независимости и членства страны в Евросоюзе подобная ситуация смотрится как минимум странно. «Убежище» может оказаться не вполне надежным, а то и просто временным, поскольку появляется все больше желающих запросить экспертизу текста преамбулы Сатверсме у Венецианской комиссии Совета Европы на предмет ее соответствия ценностям ЕС. Такое желание особенно естественно, учитывая то, что текст, созданный отцами-основателями Сатверсме сто лет назад, предваряла короткая и четкая преамбула: «Народ Латвии на своем свободном избранном Учредительном собрании установил для себя следующую Конституцию государства». По мнению многих, такая формулировка была неслучайной и отражала многонациональный состав страны. В результате текст новой преамбулы вступает в противоречие со статьей 2 Сатверсме, которая однозначно гласит: «Суверенная власть государства Латвии принадлежит народу Латвии» без указания на этническое происхождение граждан165.
Вопрос об оборонительном судебном конституционализме и об искусственно создаваемой конституционной идентичности напрямую связан с вопросом добросовестности участников конституционно-правовых отношений. Он состоит в том, действительно ли непосредственно возникающие проблемы решаются обращением к конституционной идентичности, или конституционная идентичность «подгоняется» под определенное решение этих проблем166. Другими словами — насколько юридически добросовестно обращение к конституционной идентичности при разрешении споров.
Конституция как главный юридический документ в демократическом правовом государстве должна подчинять политику праву. Соответственно, политические решения следует находить и обосновывать в строго правовых рамках, а соглашения должны достигаться посредством правовых процессов (например, в конституционном правосудии). Если же право искусственно подгоняется под мысли и чаяния политиков, то такую ситуацию следует оценивать как конституционную манипуляцию. Ни о какой конституционной добросовестности в этом случае говорить нельзя167.
А. Троицкая и Т. Храмова очень корректно и точно сформулировали необходимость серьезного научного осмысления этой проблемы: «Едва ли можно поставить под сомнение возможность органов конституционного контроля обращаться к ценностным положениям конституции. Тем не менее случаи риторического и особенно „эмоционального” использования конституционных устремлений ставят проблему манипулирования ими для оправдания неправосудных решений и указывают на необходимость более детального исследования допустимых и непозволительных методов судейской аргументации.
Угроза в том, что орган конституционного контроля использует очень значимый инструмент, и даже скажем больше — сущность очень высокого порядка (конституционную идентичность) для решения злободневных вопросов, возможно, очень значимых, но имеющих правовое решение и без вовлечения этих высоких сущностей. Ситуация выглядит особенно неоднозначной, если привлечение аргументов, связанных с идентичностью, разворачивает решение на 180 градусов по сравнению с тем, каким бы оно было без них. Это не означает, что так не может происходить; но нужно быть очень внимательным к тому, чтобы не дискредитировать саму высокую сущность, используя ее ситуативно-прагматично. Выделение двух проблематичных крайностей (устранение из аргументации ценностных установок и манипулятивное их использование) важно уже тем, что направлено на уточнение границ зоны, в которой может осуществляться продуктивный поиск методологических оснований оперирования категорией конституционной идентичности»168.
Вопрос добросовестности давно и хорошо исследован в гражданском праве. Принцип добросовестности является одним из основополагающих при разрешении имущественных споров, и он ни у кого не вызывает сомнения как критерий оценки намерений. В то время как в конституционном праве применяется лишь презумпция добросовестности государства (государственных органов)169 — предположение, которое считается истинным до тех пор, пока ложность его не будет бесспорно доказана. Похоже, что в мире появилось уже немало доказательств, свидетельствующих о том, что при решении вопросов о конституционной идентичности истинность этой презумпции может быть поставлена под сомнение. Как отмечают польские авторы, концепция конституционной идентичности использовалась органами публичной власти в их стране в качестве инструмента сопротивления, а не сотрудничества170, на которое в первую очередь должно быть направлено разрешение юридических споров. Практика Конституционного суда Российской Федерации также демонстрирует все сложности толкования конституционных положений органом конституционного контроля, имеющим дело с широкими и неопределенными по содержанию формулами и выстраивающим своими решениями коммуникацию с политическими ветвями власти по вопросам развития конституционного порядка171. Венгерский и латвийский опыт создания искусственной конституционной идентичности обнажил проблему добросовестности намерений законодателя, поскольку под видом конституционной идентичности может быть оформлено все, что угодно, под любые политические цели.
Таким образом, перед современным юридическим сообществом в полный рост встает проблема поиска путей и создания механизмов, направленных на исключение злоупотребления государством своими полномочиями при трактовке отдельных конституционных смыслов — «сущностей высокого порядка» (норм-целей, норм-устремлений, норм-учредителей). Элке Клоутс корректно называет такие злоупотребления «субъективными намерениями в качестве инструмента для толкования закона» или «преднамеренным подходом к юридической интерпретации». Не менее важна выработка дополнительных критериев правовой определенности при соприкосновении с ценностными категориями права. Разработка четкой методологии отнесения отдельных ценностей к элементам конституционной идентичности, оправдывающим различного рода исключения из заданных функциональными конституционными (или международными) нормами правил, в том числе понимание того, какие именно элементы конституционного порядка следует выделять в понимании идентичности и как далеко может идти суд, распознавая и уточняя их содержание. Важно, чтобы «тяжелая артиллерия» не использовалась для создания тактических преимуществ для отдельных субъектов политики. Потому что риски злоупотреблений и подмены смыслов стали слишком велики. Особенно в случаях, когда обращение к идентичности осуществляется без обоснования отступления от обязательных стандартов защиты конституционных прав, в том числе выработанных международным сообществом172.
Профессор Нью-Йоркского университета, старший исследователь Центра европейских исследований Гарварда Джозеф Вайлер в своем большом философско-правовом интервью журналу Rīgas Laiks сказал следующее: «Я не рассматриваю Европу как Соединенные Штаты Европы. Европа совершенно о другом. Фундаментальный принцип европейской интеграции — это тесный союз народов, а не народа! Европа родилась из отказа от сумасшедшего национализма. В ней заложено отрицание того, что мы отказываемся от государства ради сверхгосударства. Поэтому подлинный телос Европы — это тесный союз между народами. Как нам жить вместе при всех наших различиях? Чтобы жить вместе, надо не уничтожать то, в чем мы не похожи, а принять это. Вот модель единства — научиться праздновать разницу»173.
Все верно. Вайлер очень точно уловил суть процесса. Разговор о национальной (конституционной) идентичности и о ее пределах — это выработка правил единства в условиях непохожести. Именно поэтому суды, международные организации и другие институты столь терпеливы и щепетильны в этом вопросе. Речь идет о новой европейской этике, которую невозможно навязать, но можно постепенно выработать и внедрить. Если, конечно, не рассматривать ее как ущемление идеологически навязанных стереотипов, как «угрозу глобализации» или «экспансию наднационального регулирования»174. Новая этика — это не разрушение, а движение вперед, реновация с позитивным содержанием. Да, концепция идентичности не отрицает наднациональность и ограничение суверенитета для целей многонациональной интеграции. Не отрицает она и примат права ЕС над национальным законодательством. Но в процессе уяснения ее содержания идет поиск адекватного равновесия между наднациональностью и национальностью, где абсолютное главенство наднационального права сдерживается защитой национальной идентичности государств-членов.
Оборонительный конституционализм и его агрессивные проявления происходят из непонимания ситуации глобальности, того, что современный мир сильно и безвозвратно видоизменился. Постановка вопроса о пределах конституционной уступчивости, изобретенная Конституционным судом России, — того же оборонительного происхождения. Состояние глобальности «характеризуется активностью уже сложившегося и действующего мирового общества, где нарушены обычные контуры культур, где представление о замкнутых пространствах превратилось в фикцию. Теперь уже ни одна культура, нация, страна (равно как и группа стран) не может притворяться, что она отделена от остального мира и ее заботят только „внутренние проблемы”, которые не касаются никого из „чужестранцев”. Оказалось, что „чужестранцев” нет: их не стало, в том смысле, что культуры утратили свои прежние, четко очерченные границы, а потому чужое и свое в значительной мере смешалось, изменило свои прежние топологии и географии. Теперь уже речь идет о мировом обществе, о совокупности общественных отношений, для которых недостаточно рамок национальной политики государств»175. И в этом нет ничего плохого, вредного, страшного и угрожающего.
Именно отсюда и возникает вопрос: спор об идентичности — правовой или философский? Представляется, что с точки зрения уточнения действия принципа субсидиарности он, безусловно, правовой176. Но он правовой и с содержательной точки зрения — с позиции самих правил новой этики, постепенно становящихся общеобязательными. Нужно просто понять и признать, что соединение философии и морали в новых нормах международного правового поведения трансформируется в неотъемлемую часть современного права. Именно международная мораль, перенесенная из международных договоров во внутригосударственное конституционное регулирование и признанная на конституционном уровне во многих странах, постепенно стала новой единой международной правовой ценностной основой. В основе этой морали заложено мощное гуманитарное начало — приоритет прав человека. Это же гуманитарное начало является и своеобразным измерителем. А все остальные институционально-процессуальные построения и основополагающие правовые принципы направлены на его обеспечение.
Примечательно, что начало этому процессу было положено еще полтора века назад, когда представитель страны, у которой тогда еще не было даже конституции, российский юрист-международник, вице-президент Европейского института международного права (1885), член Постоянной палаты третейского суда в Гааге и автор фундаментального труда «Современное международное право цивилизованных народов» Федор Федорович Мартенс профессионально-провидчески утверждал, что «прогрессирующее развитие человечества неизбежно будет вести ко все более интенсивному общению государств и тем самым — к упрочению и совершенствованию международного управления <…> Постепенная работа международного права по созданию в мировом сообществе правопорядка, отвечающего достижениям человеческой цивилизации, и постепенное развитие международного управления, которое скрепляет мирное сотрудничество народов, — вот путь к установлению вечного мира на земле, путь сложный, не скорый, но единственно верный и реальный»177.
Еще тогда Мартенс предложил включить в преамбулу Конвенции о законах и обычаях сухопутной войны следующее положение: «Впредь до того времени, когда представится возможность издать более полный свод законов войны, Высокие договаривающиеся стороны считают уместным засвидетельствовать, что в случаях, не предусмотренных принятыми ими постановлениями, население и воюющие стороны остаются под охраной и действием начал международного права, поскольку они вытекают из установившихся между образованными народами обычаев, из законов человечности и требований общественного сознания».
Это правило, крайне непросто проходившее международное согласование, означало для своего времени немыслимое — оно гласило, что даже в отсутствие прямых правовых предписаний в случаях вооруженных конфликтов сторонам необходимо руководствоваться принципами гуманности, человечности и здравого смысла. То есть позволяло выйти за рамки договорного права и обычаев, исходя из принципов гуманности и требований общественного сознания. Этакое потенциальное регулирование «с открытой датой» в будущее. Правило вошло в историю международного гуманитарного права как знаменитая «оговорка Мартенса» и не утратило своего значения по сей день. Оговорка внесена в ряд международных конвенций, в частности в Конвенцию о запрещении некоторых видов обычного оружия 1980 года, на нее ссылался Международный Суд ООН при выработке Консультативного заключения 1996 года о законности угрозы ядерным оружием или его применения178.
В итоге все получилось именно так, как предвидел Мартенс: и более интенсивное общение государств, и создание международного управления, скрепляющего мирное сотрудничество народов, и усиление роли международного права, и постепенное создание в мировом сообществе правопорядка, отвечающего достижениям человеческой цивилизации. Сегодня мы являемся непосредственными свидетелями этого процесса. Сложного, нескорого, но единственно верного и реального.
Все это не могло не отразиться на привычном состоянии правовой системы и на стандартном представлении о ней. Конституционное право в современном мире сильно подвержено процессу глобализации и региональной интеграции. Как результат, резко возросла роль международной морали и в системе его источников. Идентичность конституционного строя государств постепенно меняется с национальной на международную или, точнее, на интернациональную идентичность. Отсюда следует, что рождающаяся новая общая конституционная идентичность — это интернациональная гуманитарная концепция. Образно говоря, это ценностная клетка международной морали для внутреннего права каждой страны, участвующей в международных гуманитарных процессах, этакий «транснациональный якорь»179.
Конституции больше не регулируют только и исключительно основы государственного порядка отдельных государств с национальной точки зрения, а все больше и больше учитывают международное правовое измерение. Конституционное право превратилось в широко «открытое» для международного права и является выражением «открытой государственности» (как формулирует его Конституционный суд Германии). Оно в значительной степени «интернационализировалось». Более того, интернационализация конституционного права, особенно его наднационализация в Европе, является характеристикой современного конституционализма, состоящей в соединении (взаимосвязи) регионального и универсального характера в деятельности каждого государства180.
Суверенитет государства все еще существует, но он значительно ограничен и перестал иметь абсолютное значение. Международное право, в частности Устав Организации Объединенных Наций, признает «принцип суверенного равенства» всех государств как членов организации. В то же время он устанавливает новый мировой порядок на основе объективных принципов, которые государства не могут игнорировать, ссылаясь на суверенитет. Эти принципы jus cogens (императивные нормы, те, от которых государства не могут отступать даже по взаимному соглашению; договор между государствами, противоречащий таким нормам, юридически ничтожен) являются первым шагом к созданию некой «универсальной конституции», которая пока все еще кажется утопической идеей из философии Иммануила Канта181. Тенденция интернационализации конституционного права еще более заметна в системах региональной интеграции 47 государств — членов Совета Европы, на территории которых Европейская конвенция о защите прав человека и основных свобод (ЕКПЧ), была официально определена Страсбургским Судом как «конституционный инструмент европейского общественного порядка»182. Несмотря на то что эта Конвенция является международным договором, она рассматривается в качестве документа, содержащего конституционно-правовые положения. Так, например, Комитет ПАСЕ по правовым вопросам и правам человека запросил мнение Венецианской комиссии о проекте поправок в Конституцию России, внесенных президентом в Государственную думу 20 января 2020 года, на предмет их соответствия европейским критериям183. Налицо и изменение международного права. Оно в значительной мере перестало быть набором международных договоров, этаким координационным правом, основанным на согласовании воль суверенных государств, и частично превращается из горизонтальной системы в вертикальную, основанную на принципах единого порядка. Поэтому вполне можно начинать говорить об определенной тенденции конституционализации международного права. Самым простым и понятным доказательством интернационализации конституционного права и конституционализации международного права является то, что юристы-международники стали заниматься конституционным правом и конституционным правосудием отдельных стран, а компаративные конституционалисты и специалисты по конституционному праву национальных правовых режимов не могут обойтись в своих суждениях, в системе доказательств и в выводах без анализа международного права. С точки зрения теории спор о конституционной идентичности — международно-правовой, поскольку основан на коллизиях международного и внутригосударственного права. Но с точки зрения содержания — он, безусловно, носит конституционный характер184.
Примечательно, что чем больше национальная конституционная идентичность объединяет международные концепции, тем меньше остается простора для «оборонительного» конституционализма и защитного характера механизма идентичности. И тогда политикам определенного толка остается уповать только на искусственную конституционную идентичность. Именно поэтому подобные прецеденты должны выявляться и фиксироваться профессиональным сообществом, а их искусственность подлежит специальному анализу и доказыванию на предмет подмены целей и смыслов. В любом случае в современных правовых реалиях разрешение споров о конституционной идентичности должно осуществляться путем поиска точек соприкосновения как основы для диалога. И этот диалог должен исключать «оборонительный» конституционализм, когда «конституционный суд говорит с миром, не слушая, с каким посланием мир обращается к нему»185.
Начиная это небольшое исследование с цитаты Фрэнсиса Фукуямы, закончить его уместно его же словами, очень верными как для политических, так и для современных правовых процессов: «Если мы не договоримся о минимальной общей культуре, мы не сможем сотрудничать в решении общих задач и не будем считать легитимными одни и те же институты; в отсутствие общего языка, оперирующего универсально понимаемыми смыслами, мы даже не сможем разговаривать друг с другом»; «…отказ от идеи идентичности, составляющей слишком большую часть представлений современных людей о себе и об окружающих их обществах, не решит проблему. Выходом из сложившейся ситуации будет более широкое и интегрированное определение национальных идентичностей, учитывающее фактическое разнообразие существующих либерально-демократических обществ»186.
Лукьянова Е. Назад в будущее. Мир после пандемии. URL: http://www.eedialog.org/ru/2020/05/19/nazad-v-budushhee-mir-posle-pandemii
Человек — страшно любопытное создание, которое непременно хочет заглянуть за грань дозволенного и узнать, что с ним будет завтра. Ну, если не знать, то хотя бы предвидеть с большей или меньшей степенью вероятности. Сегодня это желание особенно сильно, потому что кажется, что пандемический карантин COVID-19 обнулил прошлое, и теперь все растерялись от непонимания, что будет после него. Привычные ритмы и уклады нарушены. Планы изменены и не скорректированы, а жить только сегодняшним днем человечество умеет плохо.
Неблагодарное это занятие — предвидение. И все же попробую профессионально подумать об этом вслух. В том числе порассуждать в контексте своего согласия-несогласия с другими аналитиками. С одной только оговоркой. Я — природный оптимист.
Про направление движения. «Мир никогда не будет прежним», — уверяют многие. Да, конечно, не будет. Ровно так, как каждый сегодняшний день не похож ни на вчерашний, ни на грядущий. Тем более что время вынужденной изоляции сместило угол зрения с внешнего на внутренний. Это внимание внутрь себя одинаково верно для людей, для государств и для бизнесов. Время как бы замедлилось. Одних оно вынудило не бежать, а, налетев на непредвиденное препятствие, остановиться в той точке, в которой это препятствие их застало. Других (государства) неизбежно заставило меняться и перестраиваться на ходу.
Все кризисы обострились, а все процессы — как позитивные, так и негативные — ускорились (Екатерина Шульман). Карантин как бы смыл пыль с привычного и выпукло высветил проблемы. В любом случае всем пришлось выйти из своей зоны комфорта и задуматься о том, была ли то зона комфорта или всего лишь зона привычки и нежелания резких перемен (Татьяна Становая). Так неклеточный инфекционный агент, вирус, решивший пожить в человеческом организме, активировал движение мира вперед.
Про ценность личной свободы и ее пределов. Практически одномоментно произошло то, к чему долго стремились основатели современного демократического мира. Вопреки всем предостережениям о том, что после пандемии сократится пространство личной свободы человека за счет усиления механизмов контроля, которыми государства овладели во время введения карантинных мер, в изоляции люди с гораздо большей силой ощутили ценность личной свободы. А благодаря требованиям социального дистанцирования на практике массово освоили ее пределы. Государства перед этой внутренней человеческой переоценкой будут бессильны. Потому что, как известно, все большие эволюционные прорывы случаются только тогда, когда мысль овладевает большинством и подтверждается реальным повседневным опытом этого большинства.
Я не согласна с Владимиром Пастуховым, что усилится регуляторная функция государств и увеличится количество бюрократии для осуществления этой функции. По крайней мере, у меня для этого нет никаких данных, и я не вижу предпосылок. Наоборот, стала очевидна бессмысленность части бюрократии, сидящей на шее налогоплательщиков.
Про глобализацию. Многие уверяют, что глобализация сильно пострадает от пандемии. Я так не думаю. Я считаю, что антиглобалисты, наоборот, проиграют. Но и глобализация станет другой, без того, чтобы полностью полагаться на все привозное, включая запчасти и расходные материалы. Опыт государственной самоизоляции потребовал задуматься о внутринациональных (узкорегиональных) резервных системах замещения стратегически важных товаров и ресурсов. В этом плане отчасти прав Иван Крастев: национальные границы в условиях ЧП пока еще важны. Странам легче преодолевать эпидемии, когда эти линии на географических картах, почти растворившиеся в определенных регионах вместе с формальной принадлежностью людей к гражданству, есть. Но в некарантинных условиях традиционные границы прежних веков все больше становятся неудобным и мешающим атавизмом. Открытия границ люди ждут больше всего, хотя их пересечение (не именно как границ государств, а как административно выделенных территорий) станет более обдуманным и аккуратным. В то же время глобальный обмен идеями, знаниями, информацией, технологиями, культурными и образовательными проектами усилится, равно как и взаимопроникновение культур. Этот процесс во время карантина получил бурное развитие и будет только нарастать.
Про Евросоюз. В отличие от Крастева я не считаю, что роль национальных (именно национальных) государств в Европейском союзе возрастет. Национальные государства — это уходящая эпоха. Дискуссия о национальной идентичности по большому счету приходит к тому, что нормы международных договоров постепенно трансформируются в мировоззренческие установки национального законодательства. Судебные споры об идентичности не имеют жестких последствий. Их реальный результат — постепенное внедрение нового гуманитарного мышления в государствах-членах. Фундаментальный принцип европейской интеграции — это тесный союз народов, а не народа. Европа родилась из отказа от сумасшедшего национализма и из отрицания того, что мы отказываемся от государства ради сверхгосударства. Поэтому подлинный смысл объединенной Европы — это тесный союз между народами. Чтобы жить вместе, надо не уничтожать то, в чем мы не похожи, а принять это. Вот модель единства — научиться праздновать разницу.
Европейская бюрократия во время пандемии подверглась серьезным испытаниям. Тяжеловесность общеевропейской машины наглядно продемонстрировала свои недостатки в чрезвычайных обстоятельствах. И ей не избежать серьезного анализа. Но это хорошо, а не плохо. Машина давно уже требовала ремонта. Как и все остальные процессы, этот ускорился тоже.
Про проверку «на вшивость» государств и лидеров. «Коронавирус, похоже, добьет те страны, где правителям наплевать на свой народ, а народ не смог в свое время поставить их на место. А оставшиеся в живых ученые на этом материале напишут новую теорию государства». Я не помню, кто это сказал, но в целом соглашаюсь со сказанным. Да, конечно, это не произойдет сразу. Но именно во время пандемии по многим параметрам произошла переоценка людьми своих государственных систем и правительств. В первую очередь по бережности отношения к своим гражданам, по качеству услуг, оказываемых им государством за деньги налогоплательщиков и по уровню их организации. Тем политическим лидерам, у которых это получилось хуже, будет впоследствии гораздо сложнее получить голоса избирателей. Такие же электоральные перспективы ожидают партии, оптимизировавшие здравоохранение, урезавшие зарплаты врачам или принимавшие в парламентах решения, не обеспечившие должную поддержку населению и бизнесу во время кризиса.
Про авторитаризм. Крастев пишет, что вопрос о повышении привлекательности авторитаризма после пандемии неоднозначен и открыт для интерпретации. Он полагает, что некоторые жесткие режимы, применив людоедские меры в борьбе с распространением вируса, показали внешне хороший результат. Но прогноз Крастева был в самом начале карантина. Развитие ситуации показало безусловное конкурентное преимущество систем и режимов, где власть не заваривала двери подъездов, а разговаривала с населением, не лгала и не произносила бесполезные реляции, а читала сказки детям, как президент Израиля, помогала бизнесам, гражданам и врачам, а не вводила искусственную самоизоляцию, чтобы не компенсировать экономические потери. То есть там, где на борьбу с бедой были брошены консолидированные силы государства и общества. При современном информационном обмене сравнение сработало совсем не в пользу людоедских мер и авторитарных режимов. В глазах людей безусловно победили не страх и репрессии, а спокойный диалог, открытость, доверие и дисциплина по взаимному согласию.
Переосмысление потребления и ценности жизни. Выбор модели борьбы по преодолению пандемии впервые невероятно остро поставил вопрос о приоритете ценностей. Острота его обусловлена тем, что на чашах весов стояли жизнь человека и экономика. И большинство стран, осознавая неизбежность глубокой экономической рецессии, все же сделали выбор в пользу человеческой жизни. Этот выбор подтвердил путь, которым страны, достигшие наибольшего экономического успеха, шли уже более полувека и который показал свои конкурентные преимущества. Одновременно с выбором пути и пониманием его экономических рисков люди невольно начали переосмысливать уровень своего потребления и приоритетов. И это тоже может оказаться важным в экономической перезагрузке. Структура экономики, в первую очередь экономики развлечений, может быть серьезно скорректирована после кризиса.
Про здравоохранение, медицину и естественные науки. Пандемия перевернула отношение мира к здравоохранению, медицине и значению естественно-научных исследований. Из услуги и сопутствующего научного дискурса они превратились в важнейшую международную отрасль, оптимальная модель финансирования и организации которой пока не выработана. Но именно пандемия представила наглядную сравнительную картину национальных моделей охраны здоровья, эффективность которых должна подлежать серьезному анализу, учитывая, что периодическая угроза подобных пандемий стала очевидной.
Про образование. Образование в мире давно уже тяготело к переходу в онлайн, к большей технологичности и частичной удаленности учителя от ученика, совмещенной с возможностью конкурентного выбора учителя и школы. В «мирной» жизни эти процессы шли крайне медленно и вяло. В чрезвычайных условиях карантинного закрытия учебных заведений произошел практически мгновенный прорыв, и проблема решилась сама собой. Вряд ли образование полностью вернется в старое, привычное русло. Новые методы показали свое преимущество и экономичность. Многие из них, безусловно, останутся востребованными и получат дальнейшее развитие. В отличие от вузов, школы оказались менее подготовленными к карантину. И им придется догонять в технологиях и в качестве. Потому что родители, вынужденно принявшие во время карантина гораздо большее участие в образовательном процессе детей, многое для себя в этом процессе переоценили.
Про информацию, журналистику и экспертизу. Как ни странно, но кризис внес коррективы в отношение людей к информации, качеству журналистики и экспертного мнения. Сидя дома у компьютеров, голодные до информации люди стали пристрастнее относиться к ее качеству. Проверку «на вшивость» пришлось пройти также и лидерам экспертного мнения. Пандемия отсеяла дутые имена и фальшивые авторитеты. Выросло доверие к серьезным экспертным знаниям. Профессионализм снова вошел в моду, и вряд ли эта мода быстро пройдет.
Расширился круг тех, кто между развлечением и журналистикой стал делать выбор в пользу последней. Похоже, что после пандемии в мире «человека развлекающегося» журналистика сохранится как весьма узкий сектор отношений между теми, кто лучшим развлечением считает думание (Леонид Никитинский). В странах, где существует цензура и имеются проблемы со свободой слова, проблема восстановления качественной журналистики как точки общенациональной сборки (Кирилл Рогов) встала особенно остро. Эту проблему предстоит решать после окончания карантинных мер.
Про Россию. О России говорят много и многие. И про угрозу политизации и популяризации маргиналов внутри страны, и о девальвации закона, и о снижении потребности власти в легитимности, и об эффекте распоясавшегося от безнаказанности правоприменителя. Все это верно. Явления налицо. Тем не менее абсолютно и безусловно прав Александр Кынев в том, что политическая эпоха, в которой мы жили, закончилась, а новая еще не началась. Искусственная конституционная повестка, с неадекватными усилиями навязанная российскому обществу в январе 2020 года, натолкнулась на пандемийный айсберг и пошла ко дну со скоростью плохо оборудованного переборками судна. И это абсолютно закономерно. О таком эффекте многократно предупреждали специалисты. Причем результат наступил бы неизбежно в случае любого кризиса, природной или техногенной катастрофы большого масштаба. Другой вопрос — что никто из аналитиков не мог предвидеть, какой именно кризис обрушит слабую, плохо работающую и коррупционно зависимую систему с многолетним отрицательным кадровым отбором, усилия которой все последние годы сводились лишь к тому, чтобы имитировать несуществующую силу, потенциальную угрозу и нерушимость. То есть типичный эффект колосса на глиняных ногах.
В условиях кризиса порочно выстроенная государственная модель не могла повести себя иначе, нежели она себя повела. Пренебрежение к человеку, к его правам, свободам и к качеству жизни, непонимание роли и значения частного бизнеса, ложь, произвол, хамство и некомпетентность изначально были заложены в системе и не могли не проявиться в чрезвычайной обстановке. Так невидимый человеческим глазом враг стал той последней каплей, которая переполнила чашу человеческого терпения. Закономерно обострились и ускорились процессы, наступление которых власть пыталась любыми способами оттянуть. Времена, когда мы описывали российский режим как авторитаризм популярного лидера, прошли (Рогов). Мы не можем точно сказать, как долго продлятся процессы разрушения, какие факторы ускорят или смягчат их. Но альтернативы возврата к прежней повестке и к допандемийному состоянию у страны нет.
Да, государство может попытаться во имя самосохранения на какое-то время стать еще более кровожадным. Если бы оно не порождало невежество, не уничтожало последовательно все элементы доверия между государством и обществом, оно не оказалось бы в таком положении, когда можно удержать людей в рамках разумных санитарных норм исключительно под дулом автомата Калашникова. Но оно уже оказалось в этих условиях, у него выбора особенно нет (Пастухов). При этом по всем социологическим прогнозам реакция на любые действия власти, прежде всего локальные, становится более чувствительной и острой (Становая).
Поколенческое. Иван Крастев пишет об обострении межпоколенческого конфликта, о том, что кризис COVID-19 окажет сильное влияние на динамику поколений, о росте уязвимости пожилых членов общества, эгоистично не считавшихся с мнением миллениалов до начала пандемии. Отчасти это так. Атавизмы, тормозящие процессы принятия быстрых и точных решений (заседания, совещания, согласования, бумажная отчетность и документооборот), в очередной раз доказали свою устаревшую неэффективность. Но не все так фатально. Именно карантин позволил поколениям безальтернативно побыть в более тесном контакте. Это не могло не усилить взаимопонимание и взаимопроникновение навыков. А старшее поколение волей-неволей и даже вопреки своему желанию было вынуждено принудительно освоить хоть какой-то современный функционал дистанционного общения и получения информации. Так что, пожалуй, это тот единственный конфликт, который не обострен, а скорее смягчен пандемией.
Как бы то ни было, думаю, что после пандемии мир быстрее пойдет вперед. Через обнуление и дополнительное осмысление прошлого. Будет непросто. Но это хорошее осмысление на предмет того, что полезного и нужного взять с собой в будущее, от чего отказаться и что пока стоит поберечь.
Нас нельзя изгнать из университета, потому что университет — это мы
https://www.vtimes.io/2020/09/29/kak-i-pochemu-poyavilsya-svobodnyj-universitet-a183
Публичная дискуссия «Юридическое образование в России умирает?», проведенная Свободным университетом в Сахаровском центре, вызвала негативную реакцию в официальных СМИ. «„Свободный университет” оказался площадкой для антироссийских дискуссий», «„Свободный университет” начинает работу с обсуждения поправок», — негодует Федеральное агентство новостей (ФАН)187.
Успокойтесь, господа! Не сочиняйте и не истерите. Свободный университет просто провел давно назревшее плодотворное и крайне позитивное обсуждение пути, который прошла система юридического образования России за постсоветское тридцатилетие. Там ни слова не было сказано ни о каких поправках, и, естественно, там не было ничего протестного и антироссийского.
Свободный университет — это про академические знания и про академическую науку, а не про что-то другое. Откуда он взялся? Из специфики пандемических ограничений и из так называемой попытки «деидеологизации» российского образования. Из увольнений сильных, медийных и свободных преподавателей из Высшей школы экономики. «Весной 2020 года мир столкнулся с крупнейшим за десятилетия кризисом образовательной системы. Мир пережил локаут, а мы впервые за нашу профессиональную жизнь не могли говорить со студентами лицом к лицу. Никто не объяснял нам, как заменить аудиторию с кафедрой и стульями на равноценную площадку в интернете и как сделать осмысленными занятия в новых условиях. Мы научились этому сами. Оказавшись на переднем крае глобальной кризисной трансформации, мы обнаружили также, что можем делать свою работу без бюрократических институтов, больше мешавших, чем помогавших нам. Мы узнали, что конференция в интернете уравняла в правах богатейшие государственные структуры и частные компании. Именно поэтому профессора и преподаватели разных университетов объединяются, чтобы работать со студентами по-новому», — говорится в Манифесте Университета.
История свободы. Свободные университеты появлялись в разные времена в разных странах. Но всегда причиной их независимого статуса было желание выйти из-под чьего-либо довлеющего патронажа. Так, в конце XIX века реакцией на католическое господство стало создание свободных университетов Амстердама и Брюсселя. В 1948 году в результате разделения Германии на зоны иностранного контроля в Западном Берлине был создан Свободный университет Берлина, устав которого учел все ошибки государственного влияния на старый Берлинский университет, гарантировал дистанцию между учебным заведением и государством и обеспечил независимость академического образования и науки. Цели Свободного университета Берлина отражены в его девизе «Правда, Справедливость, Свобода» (лат. Veritas, Iustitia, Libertas). Этот университет получил статус субъекта публичного права с обширными правами самоуправления и подчиняется попечительскому совету, а не напрямую государству. Со временем такая модель в системе университетского образования получила название «берлинской».
Цели нового русскоязычного Свободного университета (хотя кто знает, ограничимся ли мы только русским языком или будем говорить о русском на разных языках?) очень похожи. Нам не нравится подменный тезис о «деидеологизации» вузов в России, потому что это совсем не об идеологии. «Деидеологизация» — это игра словами, подмена понятий. На самом деле это не об идеологии, а об авторитарной цензуре.
Как можно преподавать, например, конституционное право — науку о правовом регулировании отношений власти — без профессиональной проверки действий этой власти на соответствие законодательству, его принципам и логике? Или как читать курс сравнительной политики, исключив из него отдельные политические системы и режимы? Или курс политической философии? Или даже курс риторики, если на правила построения речи оказывают влияние политические процессы и мировоззрение политиков? Здесь нет никакой идеологии. Вернее, есть, но лишь как объект профессионального анализа, без которого невозможны научные выводы.
Кстати, удаляя нас от студентов, нам особо и не предъявляли идеологических претензий. Единственным правилом в Вышке было: если высказываешься на политические темы, не аффилируй себя с вузом. И увольняли нас по формальным, а не по идеологическим основаниям, словно стесняясь самих себя. Вернее, стараясь сделать хорошую мину при плохой игре. Только и это не очень получилось. По крайней мере в отношении юристов, потому что юристы быстро обнаружили прорехи в правовой конструкции этих увольнений.
В Вышке очень много бюрократии. И она часто весьма невысокого качества. В том числе центральное управление труда и персонала, которое сильно не в ладу с трудовым правом. Впрочем, когда вдруг, как на дрожжах, небольшой, но качественный вуз начинает превращаться в гиганта, обеспечить его хорошими кадрами, соответствующими условиям лояльности и политической цензуры, непросто. В итоге ректор вплотную столкнулся с выбором, перед которым может оказаться сегодня в России любой администратор: что важнее — сохранение идеи и качества вуза или его хозяйственно-имущественное расширение. К сожалению, гигантомания и амбиции создать самый крупный и самый крутой вуз, зависящий от государственного финансирования, никак не сочетаются с идеей независимого учебного заведения. Особенно когда попечительский совет возглавляет чиновник Администрации Президента.
И тогда мы решили: «Если университет больше не может быть свободным, значит, нужен новый свободный университет. Здесь пути университета и государства расходятся». А ковидно-карантинный семестр с его принудительным онлайн-форматом сыграл роль катализатора в разрушении подгнивающего стереотипа безальтернативных классических аудиторных занятий. В любом случае рано или поздно переход на смешанные формы онлайн/офлайн-обучения все равно бы произошел. Жизнь просто подкорректировала скорость этого перехода.
Начинание оказалось очень резонансным. За десять дней мы получили более пяти тысяч заявок на 20 объявленных курсов и очередь из ученых, желающих к нам присоединиться. Мы не были к этому готовы, но справились. Мы не только отобрали своих слушателей в условиях высокого конкурса, мы не только начали читать свои курсы, мы проводили совещания и дискуссии, решали оргвопросы, привлекали помощников-волонтеров, искали новые нестандартные формы взаимодействия. Параллельно, читая мотивировочные письма претендентов, мы осознали глубину кризиса высшего гуманитарного образования в России.
А ведь с момента зарождения идеи прошло не больше двух месяцев. То есть мы нечаянно попали в точку концентрации напряжения. Ведь ничего нет сильнее идеи, время которой пришло. Да, конечно, цыплят по осени считают. Сделать предстоит еще очень много, и итоги подводить рано. Но уже понятно, что свободное гуманитарное онлайн-образование на русском языке востребовано. Независимость от политических протоколов и профессионализм привлекают к нему содержательно, а простая и технологичная форма бесконечно расширяет аудиторию. География только моих слушателей простирается от Амурской области через Новосибирск, Томск, Москву, Петербург, Краснодар, Париж, Стокгольм, Берлин до американского городка Анн-Арбор в штате Мичиган.
Идея свободных университетов — это, похоже, общемировая тенденция, прообраз значительной части высшего образования будущего. Она дает людям практически неограниченную возможность выбора Учителя, смены жизненной парадигмы или неклассической дробной докрутки компетенций. Происходит некая внутрипрофессиональная дифференциация, когда не нужно полностью переучиваться, а можно доточить какой-то один «угол», аспект профессии. И это оказалось нужным.
Нет, мы, конечно, не первый онлайн-университет. Такие уже есть. Например, Британский виртуальный университет открытого образования, учрежденный указом ее величества королевы Великобритании в 1969 году. Или Открытый университет Израиля, работающий в партнерстве с Йельской школой права, или созданный в 2009 году Народный университет Сан-Франциско. Но мы точно первые в новом эпидемиологическом измерении и в русскоязычном пространстве.
Из Манифеста Свободного университета: «Вдруг забрезжила настоящая академическая свобода. И для нас самих, и для студентов из разных университетов России и других стран. Наша задача — выстроить университет заново, избавив преподавателей от всякого административного диктата. Мы не государственное и не конкурирующее с государственными учебное заведение. У нас нет кампуса. Мы будем преподавать из дома, будем преподавать из библиотек, мы будем преподавать на летних школах. Мы не прекратим защищать свободу знания и не оставим наших студентов. Нас нельзя изгнать из университета, потому что университет — это мы».
Сейчас мы в объективе пристального внимания. Российское федеральное агентство новостей грозно предупреждает: «ФАН продолжит изучать деятельность „Свободного университета” и следить за тем, какие идеи будут навязываться российской молодежи на его платформе». Ну что ж, welcome, следите. Может быть, в процессе этой «слежки» ваши журналисты перестанут врать и станут хоть немного профессиональней.
Мне безумно повезло в моей профессиональной жизни. Я училась и начала работать на одной из самых ярких и продвинутых кафедр конституционного права в СССР (тогда она называлась кафедрой государственного права) на юридическом факультете МГУ им. М. В. Ломоносова. Звезды отцы-основатели науки окружали меня и нежно несли на руках к моему профессиональному становлению. Великие Николай Яковлевич Куприц, Давид Львович Златопольский, Леонид Дмитриевич Воеводин, Август Алексеевич Мишин, Олег Емельянович Кутафин, Вадим Аркадьевич Пертцик. И, конечно, центр звездного притяжения — блестящий и тонкий заведующий кафедрой, мой научный руководитель Георгий Васильевич Барабашев! В мои 24 года Барабашев рискнул и поставил меня — аспирантку-выпускницу с хвостиками и с бантиками перед аудиторией сурового вечернего отделения юрфака в 120 человек читать основной курс советского государственного права. У меня получилось. С тех пор все мои 32 года в МГУ я читала основной курс, который постепенно увеличивался по мере роста конституционно-правовой материи. Этот 72-часовой курс со всеми его деталями и трансформациями у меня в голове без бумажки. Разбуди ночью — буду читать с любого места с учетом сиюминутных реалий.
Потом мне повезло второй раз. Я перешла из МГУ опять-таки на лучшую для своего времени в стране кафедру конституционного права в Высшую школу экономики. Шесть лет невероятного научного и человеческого счастья в окружении потрясающих профессионалов Михаила Краснова, Ильи Шаблинского, Владимира Кряжкова, Владимира Мазаева, Ивана Овчинникова, Елены Глушко, Ирины Алебастровой. Да и за стеной на соседних кафедрах светили ярким светом большие человеческие и профессиональные звезды — Тамара Георгиевна Морщакова, Анатолий Иванович Ковлер, Владимир Борисович Исаков и многие другие. Только теперь в Вышке я уже занималась «тонкой докруткой» — магистратурой. Это когда ты можешь учить всему тому же, но уже на другом, более сложном научном и практическом уровне.
Параллельно было еще много других везений. Например, когда адвокат Дмитрий Штейнберг привел меня за руку в адвокатуру и мы вместе с Вадимом Прохоровым начали осваивать первые публично-правовые споры в судах. Или вместе с Сергеем Соколовым и с «Новой газетой» сражались по делу о диффамации против С. В. Кириенко, бывшего в ту пору полномочным представителем президента в Приволжском федеральном округе. Или когда мои же ученики передали мне просьбу Михаила Ходорковского прилететь к нему в СИЗО Читы и стать его адвокатом по второму делу ЮКОСа. Было много чего еще профессионально-прекрасного: два созыва Общественной палаты России, участие в выборах, в том числе в своих собственных. А как иначе по-настоящему преподавать конституционное право? Все ведь надо проверить и потрогать своими руками. Сухие строчки законов оживают и приобретают смыслы, когда они подтверждаются или опровергаются практикой. В противном случае наука останется кабинетной и мертвой.
Даже летом 2020 года, когда конституционный кризис достиг своего апогея и лучшая кафедра конституционного права в Вышке была фактически уничтожена, мне опять повезло. На размышления о дне грядущем у меня было всего несколько суток. Потому что в искрящемся электрическими разрядами политическом смерче закономерно и неизбежно возникла идея международного Свободного университета. Свободного не только по названию, но и по самой своей сути. Независимого от бюрократии и прихоти политиков. С нуля и «на коленке», опираясь на принцип академической свободы, демократические ценности, руководствуясь критериями профессионализма и уверенностью в своих компетенциях, мы с коллегами окунулись в непривычное и новое. Менее чем за год мы построили работающую конструкцию, которую теперь нужно докручивать и совершенствовать. Ну чистое же счастье.
А ученики какие! Анна Каретникова, Любовь Соболь, Антон Дрель, Василий Алексанян, Павел Ивлев, Александр Шмидт, Татьяна Левченко, Константин Сасов, Евгений Порошин, Григорий Машанов. Это из тех, кто громко звучит. На самом деле их реально много, и брака практически нет. Сплошная гордость!
И только одно профессиональное все эти годы, не переставая, тревожило меня: роль конституционно-правовой науки во всех сложнейших государственно-правовых процессах постсоветской России оказалась незначительной и крайне ненастойчивой. Особенно с начала нового тысячелетия. А ведь для серьезной науки задача состоит отнюдь не только в фиксации пропасти между должным и сущим, а в поиске причин и путей ее преодоления. И если задуматься, то выяснится, что мы пока не до конца постигли должное, а поэтому и сущее таково — оно прямо вытекает из недоосмысленного должного. Можно ли в таких условиях формировать правосознание элит, что тоже является задачей настоящей науки? Вряд ли. Поэтому главным и лучшим своим материалом в этой книге я считаю статью «О роли и значении конституционно-правовой науки в преодолении отклонений от конституционной теории практики деятельности публичной власти».
Я люблю свою профессию и свою науку. Ученый всегда в ответе за добросовестность исследования и сделанного на его основе прогноза перед учителями, коллегами, учениками. И перед страной в конце концов. Да, конечно, отстаивать истину непросто во всех науках. В общественно-политических областях это тем более сложно, потому что твои выводы могут не только не соответствовать чаяниям государственного начальства, но вступать с ними в противоречия. Хотя от этого истина не перестает быть истиной, а правильно просчитанный прогноз все равно реализуется. Молчание ученого, видящего все риски происходящих процессов, равно как и взятый им себе на вооружение принцип невмешательства, ставят крест на профессии. Знание — трудная ноша. Настоящий ученый не имеет права молчать. Тогда надо снимать мантию или погоны, класть на стол трудовую книжку (что-то еще, быть может) и уходить. Потому что не оправдал предназначения.
И еще… Каких бы званий, степеней и титулов у тебя ни было, главное — постоянно напоминать себе о том, что однажды, когда я только пришла работать в Вышку, сказал мне профессор Краснов: «Леночка, я так мало знаю». Он прав. Все, что мы успеваем постичь в наш личный краткий миг между прошлым и будущим, — это капля в море. В науке нет потолка и пределов. Всегда, на любом этапе есть куда идти и к чему стремиться. А с началом нового конституционного витка истории надо начинать писать новые книги.